Лен Дейтон - Секретное досье
— Jo napot kivavok, — сказал он.
Пару раз я слышал это приветствие в кафе «Будапешт» и всегда считал, что расположение более молодых официанток завоевывало «kezet csokolom» (целую вашу руку).
С этим парнем данная шутка не прошла.
— Поднимайся, приятель, — сказал он, меняя подход.
Говорил он с очень сильным акцентом, щедро пересыпая свою речь жаргоном. Жаргон должен был убедить вас, что он чисто американский парень, и дать ему передышку для перевода следующего предложения.
— Не говорить инглезе, — сказал я, характерно пожимая плечами и выставив руки ладонями наружу.
— Оп, а не то пинком подниму!
— Сколько угодно, если не повредишь мои часы, — отозвался я.
Он расстегнул нагрудный карман кителя и развернул белый лист бумаги размером примерно 10 на 8 дюймов.
— Это ордер на твою депортацию, подписанный государственным секретарем. — Он произнес это так, словно собирался приклеить его на внутреннюю сторону обложки в конце своего карманного издания Томаса Пейна. — Можешь считать, тебе чертовски повезло, что мы обмениваем тебя на двух летчиков, которые знают сенаторов, а иначе медленно сделали бы тебе чи-и-ик. — Он издал отвратительный звук, проведя пальцем поперек горла.
— Что-то я не пойму тебя, дядя Том, — проговорил я. — Зачем это Англии обменивать меня на двух летчиков?
— Англии — хо-хо-хо! — Он символически изобразил веселье. — Англия! Ты летишь не в вонючую Англию, свинья, а возвращаешься в вонючую Венгрию. Тебя там ждут не дождутся за то, что провалил дело. Хо-хо! Они тебя чи-и-ик, хо-хо!
— Сам ты хо-хо, — сказал я. — Я оставлю тебе немного кровяной колбасы.
Поначалу я не воспринял всерьез слова о том, что меня переправляют в Венгрию.
Я мало что мог сделать. Ни Долби, ни Джин не имели возможности переговорить со мной. На помощь с любой другой стороны я практически не рассчитывал. А теперь эта чепуха с Венгрией.
Я переживал из-за этого два часа, потом пришел медик с длинной каталкой и эмалированным лотком, в котором лежали эфир, вата и шприц для подкожных инъекций. Он взбил чистую белую подушку на каталке и разгладил красное одеяло медицинского отделения. Пощупал мой пульс, оттянул веки и с помощью стетоскопа прослушал мою грудную клетку.
— Лягте, пожалуйста, на каталку. Полностью расслабьтесь.
— Который час? — спросил я.
— Два двадцать… засучите рукав.
Он протер кожу эфиром и с профессиональной рисовкой ввел острую блестящую иглу в бесчувственную плоть.
— Который час? — прогудел мой голос.
— Два двадцать, — снова ответил он.
— Который, который, который. Час, час, час.
Это не я говорил, это было необычное металлическое эхо: «Час, час, час». Я посмотрел на одетого в белое парня, и он все уменьшался, уменьшался и уменьшался. Теперь он стоял далеко у двери, но по-прежнему сжимал мою руку. Неужели это возможно? Час, час, час. Все еще сжимает мою руку, то есть руки, обе. Оба эти человека, обе мои руки. Так далеко, такие маленькие мужчины рядом с той крохотной дверкой.
Я потер лоб, потому что медленно вращался на поворотном столе и опускался вниз. Но как же я снова поднялся, ведь я продолжал вращаться и опускаться, но всегда оставался достаточно высоко, чтобы снова опускаться и вращаться. Я потер лоб своей громадной, тяжелой ладонью. Она была большой, как аэростат заграждения, моя ладонь, следовало ожидать, что я обхвачу ею всю голову, но лоб был таким широким. Широким. Широким, как гумно. Меня повезли. К двери. Они ни за что не протолкнут огромного меня в эту маленькую дверь. Не меня, никогда. Ха-ха. Никогда, никогда, никогда. Тук, тук, тук, тук.
В моем подсознании рев двигателей почти привел меня на грань пробуждения. Но всякий раз ко мне подходил человек и низко надо мной наклонялся. Резкая острая боль в руке вызывала настойчивую пульсирующую тошноту, разливавшуюся по телу лихорадочными волнами жара и сильного холода. Меня перемещали на носилках и каталках по неровной земле и коридорам с лакированными деревянными полами, обращались со мной, как с пылинкой и как с мусорным ящиком, заносили в поезда, помогали сесть в самолеты, но всегда неподалеку маячила расплывчатая луна, склоняющаяся ко мне, и эта резкая боль, которая натягивала на мое лицо одеяло беспамятства.
Я очень, очень медленно выплыл на поверхность, свободно поднимаясь из темной пучины к тускло-голубой колеблющейся поверхности жизни без лекарств.
Мне больно, следовательно, я существую.
Я покрепче ухватился за влажную почву. В свете маленького окна я сумел рассмотреть разбитые наручные часы, на которые меня потихоньку тошнило. На них значилось 4.22. Я поежился. Где-то поблизости слышны были голоса. Никто не говорил, только стонал.
Постепенно ко мне вернулась способность чувствовать. Я ощутил спертый, горячий, влажный воздух. Взгляд фокусировался с трудом. Я закрыл глаза. Я спал. Иногда ночи казались длинными, как неделя. Передо мной ставили грубые миски с чем-то похожим на кашу и, если я не ел, уносили. Пищу приносил всегда один и тот же человек с короткими светлыми волосами и плоским лицом с высокими скулами. Одет он был в светло-серый спортивный костюм. Однажды я сидел в углу на земляном полу — мебели там не было, — когда услышал звук отодвигаемых задвижек. Вошел Кубла Хан, но без еды. Я никогда раньше не слышал его голоса. Голос у него оказался грубым и неприятным. Он сказал:
— Небо голубое, земля черная.
Я с минуту смотрел на него.
Он повторил:
— Небо голубое, земля черная.
— Ну и что? — спросил я.
Он подошел ко мне и ударил ладонью. На той стадии моего обучения достаточно было несильной боли. К.Х. вышел из комнаты, задвижки задвинулись, а я остался голодным. Мне понадобилось два дня, чтобы понять: я должен повторять слова за К.Х. Это было довольно просто. К тому времени, когда я сделал данное открытие, я ослабел от голода и жадно вылизал свою миску. Жидкая овсяная каша была восхитительна, и я ни разу не пожалел об отсутствии ложки. Иногда К.Х. говорил: «Огонь красный, облако белое», или, например: «Песок желтый, шелк мягкий». Иногда акцент бывал у него таким сильным, что только спустя несколько часов, после бесконечного повторения этих слов, я наконец понимал, о чем мы оба говорили. Однажды я сказал ему:
— Предположим, я куплю вам лингафонный курс. Я выйду отсюда?
За это я не только на целый день остался без пищи, но в тот вечер он не удосужился принести мне и тонкое, как бумага, грязное одеяло. Какого цвета небо, я усвоил на девятый день. В тот раз К.Х. просто показал, а я быстро затараторил ту чушь, которую удалось вспомнить. Но допустил ошибку. Что-то типа: «Небо красное, шелк голубой». К.Х. заорал и несильно ударил меня по лицу. Я не получил ни еды, ни одеяла и ночью трясся от сильного холода. С того времени я называл предметы правильно, иногда ошибался, в зависимости от цвета, который в тот день решал присвоить всему К.Х. Даже получая каждый день жидкую овсянку, я все больше слабел. Я прошел «стадию шуток», стадию «задавания вопросов», стадию «вы понимаете по-английски?». Я был слаб и измучен и в тот день, когда повторил все настолько правильно, что К.Х. принес мне кусок холодного вареного мяса. Я плакал целый час, не испытывая грусти, — возможно, от удовольствия.
Каждое утро дверь отворялась, и я отдавал свою парашу, каждый вечер ведро приносили снова. Я начал вести счет дням. Ногтями я выдавил грубое подобие календаря на мягком дереве двери; находясь за ней, я не попадал в поле зрения смотревшего в глазок. Некоторые дни я помечал двойной чертой, те, когда слышал звуки. В основном они были довольно громкими, эти шумы, чтобы разбудить меня, когда возникали. Издавали их люди, но я бы затруднился определить, что это было — стоны или крики. Что-то среднее между тем и другим. В иные дни К.Х. приносил мне клочок бумаги с отпечатанным на нем приказом, скажем: «Заключенный будет спать, положив руки поверх одеяла». «Заключенный не будет спать днем».
Однажды К.Х. дал мне сигарету и прикурил ее для меня. Когда я откинулся, чтобы затянуться, он спросил:
— Почему вы курите?
Я ответил, что не знаю, и он вышел, но на следующий день трава была цвета сепии, и меня опять ударили по голове.
Когда я отметил в своем календаре двадцать пять дней, К.Х. принес мне записку со словами: «К заключенному придет посетитель всего на шесть минут». В коридоре послышались громкие возгласы, и К.Х. впустил молодого капитана венгерской армии. Он вполне сносно говорил по-английски. Мы стояли, глядя друг на друга, пока он не сказал:
— Вы просили встречи с послом Великобритании.
— Я этого не помню.
К.Х. толкнул меня в грудь с такой силой, что я ударился о стену своей камеры и у меня перехватило дыхание.
Капитан продолжал:
— Я не спрашиваю. Я говорю это. Спрашиваете вы. — Он был обаятелен, ни на секунду не переставал улыбаться. — Секретарь ждет снаружи. Он видит вас сейчас. Я иду. Только шесть минут.