Вадим Кожевников - Щит и меч. Книга вторая
— Никогда, — запротестовала Бригитта. — Русские не применяют телесных наказаний. Ведь правда, не применяют? — обратилась она за поддержкой к Зубову.
— Но введут их специально для вашего супруга. — сердито пообещал Вайс.
Зубов только торжествующе ухмыльнулся в ответ на эти слова.
Прощаясь, Вайс негодующе спросил Зубова:
— Ты что, обалдел? Рассчитываешь на любовь до гроба?
Зубов пожал могучими плечами.
— А что, разве она не стоит того? — И тут же энергично объявил? — Я человек дисциплинированный. Но притворяться до такой степени, будто бы я и не человек вовсе, не буду. Не умею.
— Прикажу — будешь! — пообещал Иоганн. И весьма сдержанно расстался с Зубовым.
Иоганн был недоволен Зубовым: тот вел себя неосторожно до глупости; но он не мог не признаться себе, что теперь этот славный парень, ни секунды не колебавшийся, когда надо было рискнуть жизнью ради спасения товарища, увлекающийся, но чистый и верящий в людей, стал ему еще более дорог.
Он вспомнил, как Зубов, хладнокровно выходивший на ночные операции, с горечью говорил ему:
— Мы тут, прежде чем ремонтно-артиллерийские мастерские подорвать, обследовали обстановку. Наблюдал я, как немцы-рабочие на вертикально-сверлильном станке обтачивали каналы орудийных стволов. Ну, знаешь, золотые руки! Виртуозы! Уникальные мастера! И, понимаешь, пришлось весь план диверсии заново перекраивать: рванули так, чтобы никто из людей не пострадал, — между сменами. Аккуратненько, тютелька в тютельку. И получилось. А иначе рука не поднималась. — Добавил уверенно:
— Я полагаю, политически правильно рассчитали. Хотя с точки зрения подрывного дела поставили себя в трудное положение: еле ноги унесли. А Пташеку часть щеки при взрыве оторвало. Но ничего, зато свое лицо уберегли — рабочих не искалечили. А станки — в утиль. Это верно — гробанули сильно.
Генрих как-то вскользь сказал Иоганну, что встречается с Ангеликой Бюхер.
— Тебе что, она нравится?
— Нисколько. Это психопатка, мечтающая стать героиней рейха.
— Зачем же она тебе?
— Так, чтобы испортить настроение фон Зельцу. — Заметил с насмешкой: — Этот чопорный пруссак оказался самым обыкновенным трусливым дохляком. В юности он обратился к хирургу, чтобы тот под анестезией нанес ему на лицо шрамы, и всю жизнь делает вид, будто эти шрамы — след рапиры и получил он их на дуэлях. Недавно я сказал ему, что костлявые ключицы фрейлейн Бюхер оскорбляют мои эстетические чувства. А он промолчал в ответ, словно не понял, о чем речь.
— А если бы он, недолго думая, просто пристрелил тебя за эту дерзость?
— Вот и отлично было бы, — вяло процедил Генрих. — Освободил бы от этой вонючей жизни.
Вайс подумал, что он пьян, но глаза у Генриха были как никогда трезвы, холодно пусты и безжизненно тусклы. Во время припадков уныния он обычно либо напивался до бесчувствия, либо пускался в разговоры на такие скользкие темы, что Иоганн начинал опасаться, не подвергает ли его Генрих проверке.
Вот и сейчас, пристально глядя Иоганну в глаза, Генрих спросил:
— Ты, конечно, знаком со всеми способами массового умерщвления людей?
Так, может, поделишься опытом? Как коллега. Ну, не скромничай, Иоганн, не скрывай от дорогого друга своих драгоценных познаний.
— Да ну тебя к черту! — рассердился Иоганн. — Тоже нашел тему!
— А что? Весьма благородная тема для беседы двух молодых представителей великой нации будущих властителей мира. Нам ведь придется приложить еще немало усилий, чтобы достичь совершенства в этой области. — Генрих пристально глядел в лицо Вайса. — Не так давно мы начинали весьма примитивно. Помню, приезжаю я как-то в лагерь. Представь себе, дождь, слякоть. Гора трупов. Их собираются сжечь на гигантском костре, разложенном в яме. Дрова сырые, горят плохо. Тогда один из приговоренных лезет в яму, зачерпывает ведром жир, натекший с других трупов, и передает ведро напарнику. Тот выливает жир на дрова, костер разгорается, и все идет отлично. И какая экономия: не надо тратить горючего!
Покойники на самообслуживании — используют собственный топленый жир.
— Противно слушать, — сказал Вайс.
— А делать?
— Хоронить трупы заключенных — обязанность самих заключенных.
— А превращать их в трупы — наша обязанность? — Генрих по-прежнему не отрывал взгляда от лица Вайса.
— Война.
— В день пятидесятичетырехлетия фюрера расстреливать по пятьдесят четыре заключенных в каждом лагере — это тоже война?
— Подарок фюреру.
— Ты знаешь, как это делается?
— В общих чертах, — осторожно ответил Иоганн.
— Они ложатся рядами голые в ров, набитые теми, кого уже расстреляли, но прежде чем лечь, сами посыпают убитых негашеной известью. И так слой за слоем. И никто не молит о пощаде, не теряет разума от ужаса.
Медлительно, как очень усталые люди, они выполняют приказания, иногда переговариваются вполголоса. А тех, кто их убивает, они просто не замечают, не видят. Не хотят видеть. Ты знаешь, как это страшно?
— Кому?
— Тем, кто убивает. Нам страшно. Нам!
— Ты что, непосредственно участвовал в казнях?
— Нет.
— Так зачем столько переживаний, Генрих? Или ты считаешь расстрелы старомодными? Так есть газовые камеры. Кстати, ты знаешь, концерн "ИГ Фарбениндустри" за каждого заключенного, работающего на его предприятиях, платит службе СС по три марки, а служба СС платит "Фарбен" по триста марок за килограмм газа "циклон Б". Этот газ бросают в банках через дымоход в помещение, куда сгоняют заключенных, подлежащих уничтожениё. Вот где образец истинного содружества промышленности и наших высших целей!
Делая вид, что ему наскучил этот разговор, Иоганн лениво потянулся и сказал:
— Чем больше обогащаются Круппы, Тиссены, Стиннесы, тем сильнее упрочается нация, ее экономическое могущество, и если мы даем "Фарбен" возможность заработать, то этим мы патриотитески укрепляем мощь рейха.
Это азбучная истина.
— Ты так думаешь?
— Для тех, кто думает иначе, "Фарбен" изготовляет "циклон Б".
— Однако ты здорово насобачился мыслить как подлинный наци.
— Скажем несколько иначе: рассуждать... — поправил Вайс.
— Значит, ты не хочешь быть со мной откровенным?
— Выходит, ты молол все это для того, чтобы вызвать меня на откровенность? — Вайся усмехнулся и строго напомнил: — Учти, я приобрел кое-какой опыт и, когда работаю с агентурой, сам осуждаю некоторые стороны нашей идеологии. Это помогает, так сказать, расслабить объект, вызвать его доверие, толкнуть на откровенность. Прием грубый, элементарный, но плодотворный.
— Так ты считаешь меня...
— Не горячись... — Иоганн положил руку на плечо Генриха, принуждая его снова сесть. — Я считают, что ты, как и я, знаешь свое дело, и возможно, даже лучше, чем я. Разве я не могу высказать тебе свое искреннее профессиональное уважение?
Генрих так долго молча, напряженно и пытливо смотрел на Вайса, что тому стало не по себе от его жадно идущего взгляда. Наконец он медленно, словно с трудом находя слова, произнес, все так же не отводя глаз от лица Вайса:
— Вначале я думал, что ты только хитришь со мной, что ты стал совсем другим — таким, как все здесь. Но сейчас я убедился в обратном. Это ты здорово дал мне понять, какая с волочь.
— Ну что ты! Как я мог! — запротестовал Иоганн.
— Однако ты смог, — торжествующе заявил Генрих. — Смог, когда так иронически сказал о профессиональном уважении ко мне. Это было сказано иронически, и я понял, что ты не такой, как другие.
— Уверяю тебя, ты ошибаешься, — механически произнес Иоганн.
Он был зол на себя. Выходит, он не сумел скрыть свои мысли, выдал их, если не словами, то интонацией. Негодуя на себя, он воскликнул горячо:
— Ты напрасно столь подозрительно относишься ко мне, Генрих! Я не ожидал. — Предложил настойчиво: — Прошу тебя, если ты сочтешь возможным и в дальнейшем считать меня своим приятелем, наведи обо мне справки в гестапо. Так будет проще. И, кроме всего прочего, это освободит тебя от естественной необходимости лично проверять мой образ мыслей.
Иоганн говорил деловым, но дружеским тоном, заботливо, доброжелательно, с мягкой улыбкой.
Однако его просьба вызвала на лице Генриха только выражение брезгливости. Глаза его снова стали тусклыми, сжатые губы побелели, одна бровь высоко поднялась, как от приступа головной боли.
Такая реакция обрадовала Иоганна, но он ничем не выдал своих чувств и, тайно наслаждаясь мучительными переживаниями Генриха, как счастливой, драгоценной находкой, продолжал тем же искательным, фальшиво-задушевным тоном:
— Ты должен правильно понять меня, Генрих. Почему я так горжусь тобой?
Ты был первым настоящим наци в моей жизни, образцом для меня. Еще в Риге ты, как подлинный ариец, сумел стать выше своего отца, дружившего с профессором Гольдблатом, и проучил этого еврея вместе с его дочерью, открыто высказывая им свое презрение. А ведь я в то время позволял себе считать их не только полноценными людьми, но даже привлекательными и благородными, и завидовал тебе, потому что Берта мне нравилась. Ты помнишь Берту? Я тогда думал, она красавица.