Ежи Сосновский - Апокриф Аглаи
– Ты куришь? – спросил он.
– Нет, но ты, если хочешь, можешь курить. Знакомые у меня иногда курят, а я нет. Ты целовал когда-нибудь курящую девушку? Мне кажется, это чувствуется.
Адам несколько секунд лихорадочно искал подходящий ответ.
– Я тоже не курю, – наконец сказал он.
«И все-таки, – думал он, – кто здесь был? Кто здесь бывает?» Он не верил, чтобы в ее жизни не было ни одного мужчины, и все ждал, что реальность, как обычно, обдаст его ледяным холодом.
– Я правда страшно рада, что ты пришел. Наверно, вчера я вела себя ужасно. Потом полночи не спала, боялась, что ты обидишься.
– Ну что ты. Это я должен просить прощения. Я не хотел… – начал он было, но, поскольку не был уверен, что нужно говорить дальше, замолчал.
Наступила тишина. «Молчать, – шепнуло что-то Адаму, – ничего не говорить, слова слишком неуклюжи»; может, и существовало какое-то заклятие, которое следовало произнести, чтобы рухнули барьеры, отгораживавшие их друг от друга, и они стояли бы нагие, и им не нужно было бы даже любовью заниматься («Даже! Ничего себе», – подумал он), а они только смотрели бы на тела друг друга, переставшие быть тайной, неторопливо познавали бы друг друга глазами, избавившись от необходимости играть роли; нет, совершенно очевидно, что он желал ее, что рассчитывал на дар, которым она вырвет его из нелепой его жизни, сделает похожим на остальных мужчин и одновременно – великодушным этим деянием, продолженным до возможного предела, – вновь особым, исключительным, но благодаря исключительности не меты, а выбора. Культа. Так что вполне возможно, такое заклятие существовало, но он его не знал. Он спрятал лицо в ладонях.
– Я чувствую себя страшно усталым, – неожиданно пожаловался он.
– Наверно, много репетируешь. Да и волнение…
– Нет, не в этом дело. Не знаю даже, как сказать. Рядом с тобой… я неожиданно открываю… У тебя здесь мы как бы в каком-то особом месте. Как будто я на минутку вышел из своего поезда, который едет в другую сторону. Это восхитительно.
– Я стараюсь, чтобы тут было по-другому. Знаешь, я, наверно, могла бы приобрести квартиру в собственность, но не хочу привязываться, мне нравится думать, что мне достаточно пяти минут, чтобы уйти отсюда… Временное укрытие… Понимаешь меня? Если бы оно было постоянным, то стало бы западней.
«Не хочешь привязываться к людям?» – задал он мысленно вопрос, но вслух бросил:
– А ванная?
– Понравилась? Ванная все-таки не моя. Тут ничего нет моего, и пусть так и будет. Имеют значение только люди… Но только не такие, каких мы видели у Владека. Грибы ядовитые, – закончила она с неожиданной злостью.
Адам вздохнул:
– Ты довольна своей жизнью?
Она удивленно вскинула голову.
– А ты знаешь кого-нибудь, кто действительно доволен своей жизнью?
– Быть может, моя мать, – неуверенно промолвил он. – Но она, скорее, моей довольна.
– А ты?
Он молчал, собираясь с духом. В иные мгновения он чувствовал, что Лиля ему ближе, чем кто бы то ни было, что, как в сладком сне о незнакомке, который приснился ему в конце учебы, с ней нечего бояться, потому что при всей внешней бесцеремонности она не обидит его, как не обижают себя, но в то же время он видел ее на сцене этакой сознающей свою красоту актрисой, которая хочет будить вожделение, но никогда не даст прикоснуться к себе, и в такие минуты ему казалось, что он не выдавит из себя больше ни слова. Он подождал, пока откатит волна страха, и невнятно пробормотал:
– Знаешь, раз я встретил тебя, мне трудно быть недовольным.
Теперь молчала она, словно хотела дослушать до конца эхо этих слов, замирающее в пустых помещениях – в коридоре, в кухне, других комнатах.
– Ты просто поразительный человек. Я чувствую в тебе такие бездны нежности и… темперамента, – она смущенно рассмеялась, – и в то же время у тебя отсутствует одна черта, которую я слишком хорошо узнала и потому терпеть не могу: самоуверенность. Ты так красиво сказал это. Словно не знал, как мне приятно будет это услышать.
«Потому что не знал», – подумал он.
– Потому что я не знал.
– Ну вот, а теперь знаешь. – Она положила ладонь ему на руку и тут же убрала. – Подлей нам бренди.
Они опять взяли рюмки и продолжали смотреть друг на друга. Какое-то время Адам нервно искал тему разговора, а потом вдруг до него дошло, что так даже лучше: молча сидеть, погруженным в тишину, как в теплую воду тропического аквариума. Она – фантастическая актиния, он – одно из бесчисленных крохотных созданий, с радостью позволяющих ей заглатывать себя. Он уже никому ничего не был обязан, никто его не подгонял, это было блаженство, точь-в-точь как в начальной школе, когда мать уступала его просьбам и раз в семестр без всяких уважительных причин позволяла не ходить в школу – такой у них был договор, обусловленный категорическим запретом рассказывать об этом одноклассникам. Внезапно – никаких обязанностей, нет необходимости доказывать, что, несмотря на занятия музыкой после уроков, ты все равно лучший ученик в классе. «Кому много дано, с того много и спросится», – и вдруг уход за кулисы, минута передышки. А теперь даже матери не было.
– Сколько часов в день ты играешь? – услышал он, словно она угадала его мысли. А может, она и вправду угадывала, может, и вправду между ними не было никаких преград. Только вот эти тела: ее – которое он так вожделел, и собственное – в существование которого он лишь сейчас начинал верить. Он махнул рукой.
– Много. Особенно сейчас, перед отбором. Почти весь день.
– Это значит… что я тебе мешаю?
Адам улыбнулся. Она ответила ему улыбкой, хотя еще и не знала, что он скажет.
– Мешай мне так как можно чаще. Это… необходимо («Дурак, надо было сказать: ты мне необходима», – мысленно обругал он себя).
– Что для тебя важнее всего в жизни? – неожиданно спросила она.
– Ну знаешь. – Адам на несколько секунд задумался, как бы это сформулировать, так, чтобы не соврать и в то же время оставить какое-то место для девушки, если только она захочет его занять. – Пока рояль.
– Пока? – переспросила она.
– Пока. Да, он важнее всего, ничего другого, сколько себя помню, я не делал, только играл на нем. Этакий задушевный друг и тиран, друг при условии, что ты ему не изменяешь. Мстит он жестоко. Насколько я знаю, правда не по собственному опыту, если перестать ежедневно упражняться, сперва сам начинаешь слышать собственное несовершенство, и его становится все больше, другие поначалу ничего не замечают, но ты уже знаешь; потом руки у тебя становятся как деревянные, и это уже очевидно всем. Развивается это, как прогрессирующий паралич. И бывает, остается навсегда.
– А вот я бы хотела, – произнесла она ясным, чистым голосом, словно начиная читать с красной строки, – пережить любовь, но безграничную, такую, чтобы до самого конца. Чтобы весь мир исчез, чтобы все было не в счет, кроме одного-единственного человека. До сих пор вся моя жизнь полна совершенно противоположным опытом, что люди взаимозаменяемы, что, в сущности, безразлично, с кем ты; иногда мы себя уверяем, что виновата в этом коммуна, но нет, это согласие сидит внутри нас, – глаза ее гневно потемнели, она сжала кулак, – каждый оберегает лишь собственную исключительность, и потому другой человек становится абстрактным понятием, неважно, кто он, этот другой или другая, главное, он – не-я. Подозреваю, что даже тебе, когда ты играешь для публики, в сущности, безразлично, кто тебя слушает, лишь бы слушали, лишь бы ты не был в одиночестве. Разве не так? Артисты используют общие, собирательные понятия: публика была такая, публика была сякая… Ты заметил бы, если бы я сидела на твоем концерте?
– Ну, если бы ты сидела, то заметил бы, – попытался он улыбнуться.
– Да?
И она внезапно замолчала.
– Ты веришь, что такое… случается? – пробормотал он (а подумал: «Уже происходит»).
А она неожиданно наклонилась к нему через столик и зашептала горячечным, страстным тоном, которого он от нее еще не слышал:
– Я хотела бы сделать с тобой что-нибудь такое, чтобы ты не мог жить без меня. Чтобы всегда помнил обо мне. Доставить тебе такое блаженство, слиться с тобой в таком наслаждении, чтобы мы кричали, не могли перестать кричать. Знаешь, как ты на меня действуешь? – Она протянула руку и накрыла ею его ладонь. Нет, это уже совершенно точно был фильм, это совершенно точно не могло происходить в действительности. Его тело отказывалось ему повиноваться: с одной стороны, ему хотелось высвободить руку, так как он предчувствовал какую-то злую шутку, а с другой – он был готов, если бы только не этот идиотский столик, наброситься на нее, прильнуть к ней всем телом, и, обездвиженный этими противоположными импульсами, он был не в состоянии совершить ни одно из этих движений, даже изменить выражение лица не мог, и только пялился на нее, ожидая, что будет дальше.