Норман Мейлер - Призрак Проститутки
— Пардоне, — сказал он, пытаясь придать своему извинению итальянско-французское звучание. — Пардоне.
Я проследовал дальше по крылу «ПРИБЫТИЕ», что дало мне возможность увидеть Шереметьево, аэропорт, построенный из бетона к Олимпийским играм 1980 года: «Приветствуем с прибытием в СССР». (Заметьте: у нас серые стены!) Мои чемоданы прошли через таможню. Микрофильм с «Альфой», запрятанный в секретное отделение чемодана, не привлек ничьего внимания — чемодан этот специально создан для провоза секретных документов. За последним барьером меня встретили надписи на нескольких языках, сообщавшие, что надо искать гида из Интуриста. Вместо гида ко мне подошел таксист, типичный неприветливый нью-йоркский таксист, напомнивший мне высказывание Томаса Вулфа о том, что люди одной и той же профессии во всем мире выглядят одинаково. Этот дяденька потребовал двадцать долларов за то, чтобы отвезти меня в «Метрополь», отель, куда, по словам моего агента по путешествиям в Нью-Йорке, мне крайне повезло попасть: в «Метрополе»-де так же трудно поселиться, как и в старом «Национале». «Я могу устроить вас в новый „Националь“, — сказал мне агент по путешествиям, — но вы же этого не захотите. Там сплошь групповые туристы».
«Да, — сказал я, — я не хочу быть групповым туристом». Что-то было во мне особенное? Безусловно. Я неожиданно свалился на агента, заплатил наличными, попросил побыстрее оформить мне визу (основываясь на предположении, что у него достаточно для этого знакомств), и он ее оформил, и я щедро отблагодарил его за то, что он в течение недели это сделал, хотя, по всей вероятности, ему пришлось поставить имя Уильяма Холдинга Либби в специальный список КГБ, который проходит по весьма неаппетитной категории «Особые индивидуальные туристы». А теперь, не успел я сесть в такси, как шофер объявил на своем английском для черного рынка, что он хотел бы купить у меня американские доллары. Его курс — три рубля за доллар — был почти в четыре раза выше официального.
Но это могла быть западня. Мне этот тип не нравился. Я, безусловно, не доверял ему. Власти могли посадить меня в тюрьму за покупку рублей на черном рынке.
Вообще, шофер требовал от меня такого внимания, что я почти не смотрел в окно. И не набирался первых впечатлений от России. Когда нервничаешь, поездка становится похожа на то, как если бы ты полз по трубе. Тарахтенье машины — а мы ехали в своего рода советской мини-тачке — запечатлелось в моей памяти больше, чем пейзаж. Голос шофера: «Да ладно, ну скажи же, сколько у тебя долларов» — перекатывался у меня в ушах.
Мы проехали мимо пустырей, покрытых белым снегом, пустырей, покрытых грязным снегом, мимо раскисших полей, производивших столь же веселое впечатление, как раскисшие низины Нью-Джерси. Появились окраины Москвы — маленькие пряничные домики вдоль дороги, крашеные, облезлые; они стоят рядами, но отдельно друг от друга. Затем появились ряды высоких застроек, по большей части грязно-белые на грязно-белом снегу. Вид у них был такой, будто с нижних этажей штукатурка облезла прежде, чем успели возвести верхние, — до чего же печальное зрелище являла собой эта земля. Мартовское небо было такое же серое, как бетонные стены аэропорта Шереметьево. В этот момент коммунизм вызывал у меня раздражение не меньшее, чем таксист, этот пережиток прошлого, — наглый, грязный, унылый, готовый тебя обокрасть. Конечно, таксист мог быть передовой разведкой КГБ. Меня что же, решили встретить?
Над шоссе был протянут плакат. Что-то по-русски. Среди слов я уловил «Ленин». Без сомнения, очередное назидание. Над сколькими дорогами в сколь многих жалких, до безобразия плохо обеспеченных странах «третьего мира» можно увидеть такие плакаты? Хотя бы в Заире. А еще в Никарагуа, в Сирии, в Северной Корее, в Уганде. Кому до этого дело? Я не мог вылезти из своего туннеля. Начали появляться московские улицы, но боковые стекла в моей машине были забрызганы грязью, а по переднему стеклу шастали два усталых «дворника», веерами размазывавшие струйками стекавшую соль. Шофер был мрачен, как грозовая туча в августе.
Теперь мы очутились на большом бульваре, где было совсем небольшое движение. Мимо боковых окон потрухали строгие старые здания — государственные учреждения и научные институты. Пешеходов было мало. Было воскресенье. И это центр города!
Такси остановилось на площади перед зеленым шестиэтажным старинным зданием. На нем была надпись: «МЕТРОПОЛЬ». Я прибыл. В дом, такой далекий от моего родного дома.
Я дал таксисту два доллара на чай. Он просил десять. Чувствовалось, что он недюжинно силен. Какой-то слабенький нерв во мне дрогнул, и я дал ему пять долларов. Нервы у меня, повторяю, стали уже не те.
Швейцар был крепкий мордастый старик, похожий на отставного мафиози самого низкого пошиба. На лацкане его серой униформы красовался какой-то военный орден. Кто-кто, а уж он не станет проявлять любезность к иностранцу.
Не спешил он и помочь мне с чемоданами. На его обязанности — не пускать людей в гостиницу. Мне пришлось показать квитанцию агентства путешествий, чтобы он меня впустил. И я вошел в мрачный холл. Все здесь было выдержано в коричневых тонах сигары и зеленых тонах железнодорожных вагонов. Паркет на полу был такой старый, что прогибался под ногами, как дешевый линолеум. У меня было такое чувство, будто я попал в один из многострадальных отелей на боковых улочках, ответвляющихся от Таймс-сквер, — стоит такой отель, весь пропахший сигарным дымом, и ждет, когда его разрушат.
Неужели это тот самый знаменитый «Метрополь», где — если меня не подводит знание истории — собирались и до, и после революции большевики? Широкая мраморная лестница уходила вверх, огибая под прямым углом клетку лифта из кованого железа.
Женщина за столом регистрации была в свитере и хлюпала носом. Она была некрасивая, в очках и делала вид, что не замечает меня, пока я не привлек к себе ее внимания. Говорила она по-английски с таким акцентом, что мне пришло на ум сравнение с неспособными ученицами, мучающимися на уроках в танцклассе. Лифтер — еще один герой войны — был неприветливый, а дежурная на четвертом этаже — полная блондинка лет пятидесяти с прической в виде улья и крупным, грубо отесанным русским лицом — вполне могла бы составить пару швейцару. Она сидела за столиком, покрытым стеклом, лицом к лифту, возле нее стояла вазочка с розой, и она с крайне неприязненным видом достала мой ключ, который оказался большим, бронзовым и тяжелым, как кошелек, набитый монетами.
К моему номеру вел длинный темный коридор, который заворачивал под прямым углом, и вы попадали в холл с вконец разбитым полом. В паркете не хватало многих планок, и они были заменены кусочками фанеры. В первом коридоре лежала узкая красная ковровая дорожка длиной с половину футбольного поля, и такая же дорожка тянулась по другому коридору к моей двери. Поскольку пол при каждом шаге ходил ходуном, у меня было такое впечатление — да разрешено мне будет еще раз использовать образ застывшей воды, — точно я прыгаю с одной льдины на другую.
Мой номер был размером одиннадцать футов на четырнадцать и двенадцать футов высотой. Окно выходило в серый двор. В комнате стояли комод и узкая кровать с тонким европейским матрацем, положенным на большой матрац. В изголовье лежал валик, тяжелый, как намокшее полено. И еще был телевизор!
Я включил телевизор. Посыпался электронный снег, запульсировали волны. Изображение черно-белое. На экране — дети. Я выключил телевизор. Сел на узкую кровать и опустил голову на руки. Затем поднялся. Задернул занавески, чтобы не видеть двора. Снова сел. Тут я могу и остаться — при условии, что не привлек внимания властей, — могу остаться по крайней мере на неделю и разложить некоторые проблемы по полочкам. А у меня было столько проблем, что я уже и не искал на них ответа. Лишь бы разобраться с ними.
Память о жизни, которая во многих отношениях оборвалась посреди одной долгой ночи, побуждала меня — как можно себе представить — продвигаться крайне осторожно. Знакомый режиссер рассказывал мне, как, окончив съемки одного из своих фильмов, он продолжал жить со своими операторами и актерами. Они давно разъехались, а он каждое утро просыпался с готовыми для них заданиями: «Бернар, сегодня будем переснимать сцену на рынке. Скажи помрежу, что нужна по крайней мере сотня статистов». Только вылезши из постели и побрившись, он говорил себе: «Картина ведь уже отснята. Ты рехнулся. Ничего больше снять нельзя». Но он, говорил мне режиссер, перешел в Зазеркалье. Фильм стал для него реальнее жизни.
Я что же, стал вроде этого режиссера? Целый год я скрывался в Бронксе, в снятой мною комнате с окном, выходившим в вентиляционную шахту, и старался работой воздвигнуть стену между последним воспоминанием о Киттредж и собой. Случалось, месяц проходил спокойно и я спал ночами, а днем работал, нанизывая одно за другим слова, словно сплетая из них нить, которая могла вывести меня из пещеры.