Ушли клоуны, пришли слезы… - Зиммель Йоханнес Марио
Итак, Барски отвез Петру в клинику. Дорис их сопровождала. По дороге он остановился, купил в киоске любимый табак Тома. Петра была оживлена и беспечна, как ребенок, — точь-в-точь Том в последнее время. А они оба не произнесли ни слова. Барски видел в зеркальце лицо Дорис, сидевшей на заднем сиденьи. Она опять плакала.
«…черный и белый цвет — вот фавориты зимней моды. Я встретила в Дюссельдорфе Ивону, ты ее знаешь, Ян, эту манекенщицу из Парижа. Мы с ней проболтали целый вечер. Черный и белый! Например: белое вязаное платье-мини с большим декольте на спине. Или черное платье с белым узором. Сверху белая блузка с черными рюшками, открытая насколько возможно. И к ней черно-белая шляпка вроде тех, что матросы надевают в шторм… Комбинированный контраст. Строгий длинный шерстяной пиджак а-ля Неру и широкие брюки — все черное… Или наоборот: белый шерстяной костюм с приталенным длинным пиджаком… Прилегающий черный свитер с задним декольте, а сверху — белая муслиновая или белая же шифоновая курточка-накидка…»
У Нормы неожиданно появилось такое чувство, будто голова ее набита ватой. Ей вспомнились слова: нет боли хуже, чем в час нужды вспоминать о часах счастья… Примерно так сказал Данте. Данте Алигьери. Нет боли хуже… Нет, сказала она себе. Нет, нет и нет. Немедленно прекрати! Ладно, все проходит. И я больше не думаю об этом. Я вообще об этом не думаю. О Боже, если бы я могла не думать об этом!..
Она услышала, как Вестен спросил:
— Вы предполагаете… инфекцию, доктор? Я не знаю, точно ли я выразился… Раз вы говорите: те же симптомы… жена заразилась от него, верно?
— Инфекция — да! Вы попали в самую точку, — сказал Барски. — Но какая? Как это произошло? Когда мы приехали — Дорис мы высадили по дороге, — Тома уже поместили в инфекционное отделение. Хорошая большая комната с небольшой смежной. Он сидел за столом у окна перед грудой книг и рукописей и работал, будто никуда из своей лаборатории не уходил, ему сюда даже его компьютер-терминал принесли. Радость встречи, объятия, поцелуи. Потом они разложили на постелях содержимое сумок, которые мы привезли. А на другой день началось обследование. — Барски пригладил ладонью волосы. — В Вирховском центре много подземных переходов между корпусами. Петру и Тома сопровождали по этим переходам врачи и санитары в защитных костюмах — из одного отделения в другое. Все в условиях строгой изоляции. Даже их комнаты в инфекционном отделении были абсолютно изолированы с помощью хитроумной системы коридорчиков-шлюзов. Можно сказать, что более тщательного, более придирчивого обследования у нас до сих пор не проводилось. Проверили все органы: сердце, легкие, печень, уши, горло, нос — все. Результат: ноль! Ничего не обнаружили. Все в порядке. Два здоровых человека. Дьявольщина, но ведь они не были здоровы! Они позволили проделать с собой все, даже самые неприятные тесты. И всякий раз с этой улыбочкой, которая меня пугала. Все тесты и анализы повторялись дважды и трижды. Их обоих переводили от одного аппарата к другому. Целых восемь дней подряд. Потом их отдали в руки неврологов и психологов. Сделали ЭКГ. Компьютерную томограмму черепа. Рентгеновские снимки мозга с помощью контрастных растворов — очень неприятная штука. Результат? Все в норме. Все в полнейшем порядке. У психологов — тот же результат. Тесты? Просто прекрасные показатели! Мы чуть с ума не посходили. А они оба, Том и Петра, были терпеливы и всегда дружелюбны. Он работал, и, насколько я могу судить, расчеты его постоянно усложнялись. Каждый день он требовал, чтобы мы принесли ему новые книги и статистический материал. Мы ему давали их, увы…
— Почему «увы»? — спросила Норма.
— Потому что у него появился непреодолимый творческий зуд. Он почти не спал. Почти не ел. Мы несколько раз пытались отвлечь его, остановить. Тщетно. Если так пойдет дальше… — Барски покачал головой. — Петра заказала кучу модных журналов, ей их купили. Она прочла их насквозь и рассказывает врачам и нам, когда мы их навещаем, о плиссированных воланчиках и гофре, об ажурной вязке и шляпках с полями неравномерной ширины. У нее в голове только моды, у него — одни вирусы. И вот сидим мы однажды в полдень у профессора Гельхорна за чаем, и тут Харальд, доктор Харальд Хольстен и говорит…
— Их обоих поразил какой-то вирус — ничего другого быть не может. — Хольстен первым высказал наконец то, о чем мы все в последние дни думали. — Сначала Тома, а потом Петру. Счастье еще, что не успел заразить других.
— Как знать, — покачал головой Гельхорн.
— Боже милостивый! — вздохнул Такахито Сасаки.
— Но как это случилось? — спросил Эли Каплан. — Как он заразился? Система защиты у нас продумана до мелочей. Специальные костюмы, маски. Мы проходим через шлюзы. Мы работаем с аппаратурой сверхсильного и сверхвысокого давления. Я прав, профессор?
Ему не ответили. Седовласый ученый смотрел поверх голов собравшихся невидящими глазами.
— Профессор! — неожиданно громко обратился к шефу Каплан.
Гельхорн даже вздрогнул.
— Что, простите?
— О чем вы сейчас задумались?
— О Чаргаффе, — сказал Гельхорн. — С тех пор как для меня ясно, что Том заразился каким-то вирусом, что он совершенно изменился внутренне, я постоянно обращаюсь к книгам Чаргаффа. Он пишет: «Новые формы жизни не могут быть отозваны. Они переживут и наших детей, и наших внуков. Необратимая атака на биосферу — явление неслыханное, и мысль о ней никогда не пришла бы в голову представителям прошлых поколений. Я желал бы одного лишь: чтобы и наше поколение не обвинили бы ни в чем подобном…»
— Но ведь мы-то ставим перед собой благородные цели! — воскликнул Эли Каплан. — Мы-то сражаемся с одной из самых страшных болезней человечества!
Но Гельхорн продолжал свою мысль, словно пропустив замечание молодого биохимика мимо ушей:
— «Этот мир мы получили взаймы, на время, — пишет Чаргафф. — Мы приходим и уходим, через некоторое время мы оставим землю, воздух и воду другим, которые придут после нас. Мое поколение — или, может быть, предшествующее — было первым, которое, вооружившись точными естественными науками, объявило природе войну на уничтожение, колониальную войну. За это будущее нас проклянет».
— «Новые формы жизни не могут быть отозваны», — повторила Норма. — Мысль страшная. И предельно логичная. Естественно, если манипуляции с ДНК приведут к тому, что можно будет изменять наследственность, это станет явлением необратимым.
Барски кивнул.
— Необратимым, вот именно. Случай с бедолагой Томом и его женой — яркое тому подтверждение. Их состояние изменить больше нельзя. До самой их смерти…
— Как вы можете это утверждать? — спросил Вестен.
— Сегодня мы вправе утверждать это с полной ответственностью, — сказал Барски. — Если исключить невозможное или необъяснимое — а после обследования это, безусловно, так, — то истина, какой бы невероятной ни показалась на первый взгляд, состоит вот в чем: мы имеем дело с изменением наследственных клеток, которое выражается у них обоих в следующем — память, как кратко-, так и долговременная, сохранилась у них в неприкосновенности, однако при воспоминаниях совершенно отсутствуют эмоции. Отмечено абсолютное отсутствие или обеднение чувственного начала в любом смысле; потеря малейшего агрессивного импульса, равно как и потеря способности формировать собственное мнение; они некритично принимают или выдают за свои чужие мнения и суждения и вдобавок, как ни парадоксально, способны полностью сконцентрировать все чувства на одном-единственном предмете, причем эта концентрация, если ее искусственно не прервать, ведет к полному физическому истощению. Я надеюсь, фрау Десмонд, теперь вы понимаете, почему я потерял самообладание, когда вы упомянули об инфекционном отделении. Мы просто вынуждены при всех обстоятельствах хранить в тайне то, что случилось, — иначе всеобщая паника неизбежна.