Юлиан Семенов - Отчаяние
Вы же никогда не пользовались архивом и не искали своего аккорда в чужих мелодиях, Вы всегда были самим собою… Как это редкостно в наш век… Я счастлива, что мне выпало быть с Вами. Ведь порою даже одна встреча остается в тебе на всю жизнь, и ты близко видишь каждую ее подробность, явственно слышишь слова, четко, словно это было вчера, помнишь свои ощущения. А с другими людьми встречаешься ежедневно, говоришь, смеешься, печалишься, веришь, сомневаешься, но все это проходит сквозь тебя, мимо, мимо, мимо…
Кто-то сказал: «Надо уметь строить отношения…» Это проецировалось на мужчину и женщину. Строить можно сарай, но не отношения. Либо они есть, либо их нет… Иногда я с ужасом спрашивала себя: «А если бы мы с Вами всегда были вместе? Если бы провели под одной крышей не те прекрасные месяцы, что подарила судьба, а долгие годы?» Ведь все кругом уверяют, что рано или поздно любовь становится бытом… Наверное, самое страшное — это разрешить себе привыкнуть к счастью, которое есть любовь. Представьте себе, если бы к верующей бабульке пришел Христос и сказал: «Матушка, я хочу пожить у вас…» Как бы она, верно, была счастлива! Но Христос ведь не мог без людей, он служил им, и через год бабульке сделалось бы трудно терпеть множество гостей в своей маленькой избеночке… Неужели она бы перестала видеть в нем чудо и стала бы просить его пораньше заканчивать свои проповеди, не оставлять на ночь паломников и не забывать колоть дрова для печки… Неужели кратковременность счастья есть гарантия его постоянности? Но ведь это несправедливо! И я возражаю себе: не нам судить о справедливости, это понятие в людях субъективно и мало. Только высший суд определяет правоту человеческую: Кукольник умер, осиянный славой и любовью публики, а Пушкина тайком увезли на скрипучих дрогах в могилу, но кто остался?!
Вспомнила стихи. Увы, не мои. Вы знаете, чьи они. В них ответы на многие вопросы, которые живут во мне постоянно: «Я жду, исполненный укоров, но не веселую жену для задушевных разговоров о том, что было в старину. И не любовницу: мне скучен прерывный шепот, томный взгляд, и к упоеньям я приучен, и к мукам горше во сто крат. Я жду товарища, от Бога в веках дарованного мне за то, что я томился долго по вышине и тишине. И как преступен он, суровый, коль вечность променял на час, принявший дерзко за оковы мечты, связующие нас…»
Как прекрасно это, как избыточно: «Принявший за оковы мечты».
Не в этом ли разгадка всех споров о том, что такое любовь? Не оковы. Мечты.
Любовь, у меня все очень хорошо, веду класс, Санечка чувствует себя прекрасно, начал занятия в университете.
Я отмечаю каждый день в календарике не потому, что он прошел, а оттого лишь, что он приблизил меня к Вам.
И еще… Когда я отдыхала в санатории, спасибо Вам за это, лечащий врач сказал: «Бытие человеческое расписано, словно медицинские процедуры, особенно бытие женщины: сначала влюбленность, потом близость, затем пресыщение и переход в новое физиологическое качество — продолжение рода; ребенок, иная форма нежности, новая ее сущность; разрыв между иллюзиями поры влюбленности и прозой пеленок и недосыпания, когда у продолжателя режутся зубы; постепенный перенос нежности на младенца; неосознанная ревность мужчины, робкий поиск иного идеала, внутренний разрыв с прошлым; сохраняемая связь — дань долгу. Эрго — любовь убита физиологией, вечной, как мир».
Сначала я с ужасом отвергла эту теорию, столь цинической и гадостной она показалась мне. Потом подумала, что у нас все было бы иначе. У нас не было бы оков, мы бы жили мечтою, правда? Нет. Не правда. Вы всегда жили своими «читателями»… Неужели и нас могла постичь участь всех тех, кто, по уверениям врачевателя, существует по раз и навсегда утвержденным законам физиологии?! Тогда спасение в разлуках! Они дают силу мечтать и просыпаться каждый день с новой надеждой на близкую и счастливую, хоть и недолгую, встречу…
Я надоела Вам своим раздрызганным и грустным письмом?
Не сердитесь, потому что Вы приучили меня к открытости. Вы не представляете, какой страшный бич женщины — закрытость, тайна, думочки… Ах, как они отвратительны! Я ненавижу их, гоню прочь, но они то и дело, словно чертики, хихикая и зло усмехаясь, рождают в душе ужас и недоверие.
Я заклею это письмо, положу его в конверт, оденусь и пойду гулять по Кольцу, посижу на скамейке возле Пушкина, остановлюсь около Тимирязева, которого с некоторой пренебрежительностью называют «популяризатором», но ведь истинное популяризаторство есть превращение сложного в доступное всем! Это поднимает человечество на новую ступень знания, которое только и может спасти мир от ужаса… Не красота, нет… Федор Михайлович был не прав… Спасти мир красота не в силах, только Мысль и Знание — составные части Достоинства…
Любовь, я счастлива, что смогла поговорить с Вами.
Спасибо за это.
Я снова ощутила Вашу сухую ладонь с длинной и резкой линией жизни.
Как только Вы вернетесь, отдохнете у себя, жду Вас на Фрунзенской, в гости, будем пить кофе. А потом пойдем бродить… Втроем…
Храни Вас судьба, я прошу об этом каждое утро и каждую ночь…»
Когда Сашенька написала девять писем, приехал тот же штатский. Темнело, луна начала серебрить море.
— Накиньте плащ, — посоветовал он, — я хочу пригласить вас на вокзал… Она вскочила со стула:
— Приехал Санечка?!
На вокзале, однако, сына не было. Ее посадили в «столыпинку» и отправили этапом в Москву. Абакумов получил у Сталина санкцию на приведение в исполнение приговора: «высшая мера социальной защиты»; Сталин посмотрел на карандаш — цвет грифеля был красный.
16
…Больше всех на свете министр Абакумов любил свою дочь, брал ее с собою на отдых в Мисхор, жену отправлял отдельно, на Кавказ. В Кисловодске для нее оборудовали «спецномер» из двух комнат; привозили особое питание, из Железноводска три раза в день гнали «ЗИС» с теплой минеральной водой, подавали в кровать, наливая в хрустальный стакан из большого английского термоса, который в свое время прислал в подарок посол Майский.
Получив эту уникальную вещицу, Абакумов с какой-то внезапно возникшей в нем горечью подумал: «А вот снять с тебя наблюдение, запретить запись каждого твоего слова, милый Иван Михайлович, я все равно не могу… И поправить что-то в расшифрованных записях твоих разговоров с женой, Фадеевым, академиком Несмеяновым, Эренбургом, поваром Игорем (псевдоним Мечик), Антони Иденом, когда он завтракает у тебя, Рандольфом Черчиллем, когда он у тебя пьет (называется „ужин“), секретарем Галиной Васильевной (псевдоним Бубен) я лишен права. Сталин Сталиным, но окружен-то я чужими, здесь, в этом доме…»
Впрочем, наиболее рискованные высказывания Майского, которые нельзя было утаить от Хозяина, он сопровождал замечанием:
— Порой на язык он слаб, что верно то верно, но с противником работает виртуозно. Это перекрыто другой информацией, товарищ Сталин. Видимо, иначе с англичанами нельзя.
Сталин пожал плечами:
— А что, Эренбург тоже англичанин? Или Майский и с ним работает? Он меньшевик, как и Эренбург… Только Илья рисовал карикатуры на Ленина в паршивых парижских изданиях, а Иван сидел в министрах у Колчака…
Превозмогая себя, потухшим голосом Абакумов ответил:
— Я понял, товарищ Сталин…
Сталин устало отвалился на спинку кресла, потом, испугавшись, что этот красавец, косая сажень в плечах, увидит его старческую немощь, резко придвинулся к столу:
— Ну и что же вы поняли?
— Материалов достаточно на обоих: были знакомы с Бухариным, Зиновьевым, Рыковым, Радеком, дружили с Мейерхольдом, Мандельштамом, Тухачевским…
Сталин собрал тело, заставил себя легко подняться из-за стола, походил по кабинету, не вынимая трубки изо рта, но не куря ее, а лишь посасывая; расхаживал бодро, хотя мучительно болела вся правая часть тела и пальцы леденели. Потом наконец остановился перед Абакумовым и, не отводя рысьих глаз с постоянно менявшимися зрачками от его лица, спросил:
— Кандалы у вас есть?
— Только наручники, товарищ Сталин. У нас в тюрьмах нет кузниц: Дзержинский приказал уничтожить…
— Меня интересует: у вас с собою есть эти самые наручники?
— Товарищ Сталин, никто из входящих к вам не имеет права носить с собой не только оружие, но и любой металлический предмет… Я подтвердил это указание тридцать четвертого года новым приказом…
— Что, боитесь, Ворошилов меня саблей зарубит? — хмуро усмехнулся Сталин. — Или Молотов маузер вытащит? Он слепой, стрелять не умеет, да и от страха помрет… Зря, что не принесли с собою наручники. — Сталин по-арестантски протянул ему руки. — Вам бы меня надо первым сажать в острог… Я ведь ближе, чем Майский и Эренбург, сотрудничал и с Бухарчиком, и с Каменевым… Он меня Коба звал, я его Левушка… Да и председатель Реввоенсовета для меня был не Иудушкой, а товарищем Троцким…
Зрачки его глаз расширились, словно после кокаина, в них была тоска и ненависть, говорил, однако, с усмешкой, лицо жило своей жизнью, только глаза ужасали, особенно бегающие зрачки.