Юлиан Семенов - Отчаяние
Сашенька вошла в маленькую комнатку, открыла дверь на балкон и увидела зеркальную гладь моря; солнце было совершенно белым, окруженным желто-красным ореолом; жестяно, как-то игрушечно шелестела листва пальм.
Сашенька опустилась в плетеное креслице и сразу вспомнила строки: «Я тело в кресло уроню, я свет руками заслоню и буду плакать долго-долго, припоминая вечера, когда не мучило „вчера“ и не томили цепи долга…»
Она сняла жакетик, подумав, что сейчас ляжет спать и не проснется до завтрашнего утра, а когда проснется, будет новый день, она сядет к столу и напишет огромное письмо — сначала Максимушке, потом Санечке…
В дверь постучали:
— Открыто, — тихонько откликнулась она: в тюрьме соседки приучили ее к тишине. Боже, какие страшные женщины, меня нарочно посадили к этим проституткам и бандитским наводчицам, я ведь была готова на все, только б перевели к интеллигентным людям…
Вошла давешняя сестра и с прежней доброй, сострадающей улыбкой пригласила ее на осмотр.
Вид доктора поразил Сашеньку: по-ришельевски закрученные усы, бородка, грива седых волос, ниспадающих на плечи, и пенсне, болтающееся на черном шнурке.
— Наслышан, наслышан, — скаля чуть выпирающие желто-прокуренные зубы, быстро заговорил он. — Вопросов не задаю, приучили пациенты… Но, голубушка, что это у вас за давление? Девяносто на шестьдесят! Я вас просто выпишу из санатория с таким давлением, — довольно расхохотался врач. — Помрете вы, а отвечать за вас кому? Мне, старому дураку Евгению Витальевичу Рыбкину, честь имею…
— Как замечательно вы говорите, — Сашенька сидела по-тюремному, заложив руки за спину, — совершенно забытый русский… Так говорил мой отец…
— Жив-здоров? Или почил?
— Не знаю… Мы потеряли друг друга во время гражданской.
(О том, что отец ее эмигрировал в Америку, не знал никто, кроме Максимушки. Раньше это было не так страшно, а сейчас…)
— Нуте-с, давайте я сам померяю давление, а потом послушаю вас… С легкими все в порядке? Туберкулеза не было?
— Нет. Так мне, во всяком случае, кажется.
Послушав Сашеньку, Евгений Витальевич сокрушенно покачал головой:
— Вы кто по профессии, голубушка?
— Учитель.
— Историк?
— Нет, литератор. Почему вы решили, что я историк? Евгений Витальевич надел на нос пенсне, глаза стали сразу же иными, жесткими, ответил с ухмылкой:
— Самый трудный предмет… Особенно история нашего государства… Неправда точит… Ладно… Сие — российское горестное теоретизирование, взгляд и нечто… Начнем мы с вами курс лечения вот с чего, голубонька… Массаж с самого раннего утра. Потом полчаса отдыха и нарзанная ванна… После нее — в кроватку… До обеда. Засим спать… Мертвый час… Не менее ста двадцати минут… После мертвого часа возьмем грязь — ив кроватку… На этот раз до утра…
— Какое страшное словосочетание «мертвый час», — сказала Сашенька. — Отдых, лечение, санаторий, мертвый час…
— Все претензии к космополитствующим лекарям, — раздраженно ответил доктор. — Притащили из-за границы это определение, совершенно с вами согласен, нелепо и страшновато…
— Евгений Витальевич, получается так, что я и к морю сходить не смогу?
— Голубушка моя, да вы и не дойдете! — Евгений Витальевич чуть повел носом, и пенсне легко соскочило на грудь; глаза снова сделались милыми и чуточку растерянными. — Сначала я вас укреплю, витаминчиками поколю, а потом гуляйте хоть весь день! Кстати, извините, но я обязан вас спросить: что это у вас на спине за шрамы?
Сашенька ответила так, как посоветовал следователь:
— Я была в плену у беляков… На Дальнем Востоке… это следы нагаек…
— Партизанили? — Евгений Витальевич снова надел пенсне.
Сашенька растерялась, к этому вопросу ее не готовили:
— Нет… Так уж случилось…
— Первая женщина, которая не умеет лгать, — сурово заметил доктор. — Поздравляю себя с такого рода открытием… И еще вот что, голубушка… На ночь вам будут давать чернослив и маленькую рюмочку коньяку, я бы не хотел травить вас бромом…
Сашенька покачала головой:
— Я только и мечтаю, как бы отоспаться… Мне ни бром не нужен, ни коньяк…
— Тут с врачами не спорят, голубушка… Коньяк придаст вам бодрости, улучшит аппетит…
— Я такая голодная, что готова есть по пять раз в день!
— Простите, вы москвичка?.. Там же хорошее обеспечение… Что, держали диету?
— Да… Хотела вернуть форму… Чуть перестаралась…
…Коньяк, который ей приносили, выливала в рукомойник; через неделю почувствовала себя окрепшей; иногда, правда, вскидывалась ночью и тонко кричала от ужаса: грезилась камера и эти ужасные женщины, которые лезли к ней на нары. Доктор разрешил прогулки; она уже написала четыре письма Максиму Максимовичу и три Санечке; не отправляла, мечтала сфотографироваться, когда не будет такой страшной.
Портрет получился на удивление хорошим, но, как ей показалось, с ретушью.
Когда она сидела, рассматривая свои портретики, в дверь постучали.
— Открыто, — ответила она, думая, что пришла сестричка с витаминами.
На пороге, однако, стоял мужчина в штатском, но с военной выправкой.
— Разрешите, Александра Николаевна? — спросил он. — Не помешал отдыху?
Сердце ее сжалось» а какое-то мгновение, но сразу же отпустило, потому что мужчина, державший руки за спиной, переступил порог комнаты и протянул ей два роскошных букета:
— Гвоздики — от меня, розы — от Максима Максимовича, от сына — радиограмма…
Она схватила радиограмму: «Дорогая мамочка, примерно через две недели прилечу в Москву. Я тут хворал, бронхит, но меня поставили на ноги. Новый адрес папы знаю. Остановлюсь у него. Отдыхай как следует, родная. Целую, Саня».
Сашенька почувствовала, что расплачется, поднялась:
— Спасибо вам огромное…
И начала приспосабливать вазочки для цветов, незаметно утерев при этом слезы. Это дурно — позволять кому бы то ни было видеть в тебе то, что принадлежит только тебе, и никому больше.
— Александра Николаевна, — продолжал между тем мужчина, — я, видимо, огорчу вас, но меня уполномочили сообщить следующее: полковник Исаев срочно вылетел за границу… С заданием Правительства Союза ССР… Он очень волнуется за ваше здоровье… У нас есть возможность передавать ему ваши письма…
— Что?! Значит, он снова исчез?! Надолго?! Опустив глаза, человек тяжело вздохнул:
— На два года… Поэтому, пожалуйста, напишите как можно больше писем… И ставьте на них разные даты: ноябрь, декабрь, январь… Понимаете?
— Я читала такой рассказ…
— Какой?
— Как умирающий писал письма своему самому близкому человеку, и тот получал их десять лет, уже после смерти того, кто… У меня плохие анализы? Туберкулез? Язва?
— Как не совестно, Александра Николаевна! Лечащий врач сказал, что вы резко пошли на поправку… Просто когда человек работает за границей, он мучительно волнуется за своих, понимаете? Если мы передадим ему все письма скопом, без дат, он может занервничать — там, среди врагов, быстро учишься трагическому недоверию… По отношению ко всем. Увы, порою даже к своим: мол, не хотят говорить правду о ее здоровье…
— Когда вернется мой сын?
— Я не знаю…
— Вы не читали этого? — она указала глазами на радиограмму.
Посетитель нескрываемо удивился:
— Но ведь это адресовано вам! Я не смел читать вашу корреспонденцию…
— Максим Максимович ничего не написал мне перед отъездом?
— Его письмо ждет вас в Москве. По законам конспирации это нельзя отправлять по почте. И еще просьба… Не надо называть его в письмах по имени… Он сказал, что вы знаете, как называть его…
«Любовь, как я счастлива, что и это мое, зимнее уже, письмецо попадет в Ваши руки, такие сильные, сухие, нежные… Помните, Вы рассказывали, как Вам гадала судьбу цыганка, на берегу бухты, в дни золотой осени, когда солнце появлялось лишь в девять, а жарким становилось к полудню? Я всегда помню ее слова, вы их дважды повторили: „Берегись старика усатого, он зло на тебя таит, и уж если кто и погубит — так он…“ Нет ли среди ваших нынешних друзей злых и усатых стариков?…Женщина — это музыкальный инструмент, но музыку из него умеет извлекать только великий композитор, а композитор — это высшая тайна мира… Вы — моя любимая и нежная тайна (только сильные люди, в чем-то суровые и закрытые, умеют быть нежными по-настоящему).
Кто-то рассказывал мне, что даже большие музыканты достают из своего архива музыкальные фрагменты прошлых лет, проигрывают мелодии других мастеров, видоизменяют их, и из этого рождается гармония. Я не поверила, потому что говорить о творчестве (любовь — это творчество, контролируемое дисциплинированной логикой, не смейтесь, это правда!) как о некоей механической работе — нечестно, в этом есть что-то от мелкой зависти несостоявшейся бездари, мечтавшей проявить себя в искусстве.
Вы же никогда не пользовались архивом и не искали своего аккорда в чужих мелодиях, Вы всегда были самим собою… Как это редкостно в наш век… Я счастлива, что мне выпало быть с Вами. Ведь порою даже одна встреча остается в тебе на всю жизнь, и ты близко видишь каждую ее подробность, явственно слышишь слова, четко, словно это было вчера, помнишь свои ощущения. А с другими людьми встречаешься ежедневно, говоришь, смеешься, печалишься, веришь, сомневаешься, но все это проходит сквозь тебя, мимо, мимо, мимо…