Олег Битов - "Кинофестиваль" длиною в год. Отчет о затянувшейся командировке
19 октября газета опубликовала письмо моей матери к итальянскому министру юстиции. 21-го меня отправили в Йоркшир, чтобы я ненароком не увидел письма (хотя увидеть «Литгазету» в Лондоне, да еще ненароком, в те времена было равносильно чуду) и чтобы полегче избавиться от меня, коль придется. Не пришлось: давление с итальянской стороны возросло настолько, что вместо условного сигнала «мрачному Питеру» в недрах «Интеллидженс сервис» наспех сварганили «заявление для печати».
«Заявление» было передано через агентство Рейтер 25 октября. Тем не менее 26-го «Литгазета» печатает не один, а целых четыре материала на ту же тему! (Думаю, что мне еще и повезло: «заявление» поступило поздно, и график выхода номера не позволил что-либо ломать.) Переполох в рядах джеймсов бондов сменяется паникой. Обсуждение небывалой газетной кампании поднимается до уровня «людей, принимающих решения». А советские представители, получившие по крайней мере подтверждение, что я жив и переправлен в Англию, требуют встречи. И кто знает, прояви они чуть больше настойчивости, а газета — решимости, помести она в ближайшем ноябрьском номере хоть строку, из которой явствовало бы, что «заявление» оценено по достоинству, как липовое, — моя западная «одиссея» могла бы завершиться намного раньше.
Будь ты проклято, процветавшее столько лет и пустившее такие глубокие корни стремление опираться на прецедент да оглядываться «на дядю»! Ведь уже посмели пойти наперекор течению и предать гласности происшествие в Венеции, огласке якобы не подлежавшее! Еще бы немножко, совсем чуть-чуть… Но не случилось этого «чуть-чуть». Не хватило последовательности, джеймсы бонды успели перевести дух — и встреча с советскими представителями, до которой было, вероятно, рукой подать, не состоялась.
Однако проклятие прецедента тяготело, бесспорно, и над моими непрошеными британскими «опекунами». Если угодно, понять их мне даже проще. Беспримерные выступления «Литгазеты» спутали им все карты, поставили в тупик: что ж это за птица такая, что ради него нарушается обет молчания, что даже «заявление для печати» не принимается в расчет? Простейшее и единственно важное соображение: за человека можно (и нужно!) вступиться просто потому, что он советский человек, «советологи» из «Сикрет сервис» отбрасывают как чисто теоретическое. И вновь просыпается у них и свербит, не дает покоя окаянная мыслишка: а может, нет дыма без огня? Может, похитители не так уж и ошиблись?..
16 ноября «Литгазета» выступает со статьей «Контрабандирован в Англию». Но — поздно. Момент упущен. Паника среди руководящих джеймсов бондов улеглась. Договорились: «добычу» ни под каким видом не отдавать. 18 ноября «человек, принимающий решения», вызывает меня из Йоркшира и предъявляет ультиматум.
Так, может, и выступать не стоило? Я же этих выступлений, кроме самого первого, не читал, и редакция вряд ли могла надеяться, что прочту. В сущности, редакция, вплоть до 25 октября, ставила десять против одного, что меня давно нет в живых. Но если бы выступлений не было, то не осталось бы и этого одного шанса. Да, с каждым новым выступлением давление на меня нарастало, петля на шее затягивалась все туже. Да, если бы не выступления, то не было бы ни йоркширской ссылки с «мрачным Питером» за спиной, ни беспощадного контрудара — «заявления для печати». Но не было бы и дальнейших событий, цепь которых замкнулась возвращением на Родину и этой книгой.
Ведь даже «кавершемский вариант», если уж вспоминать о нем, ничего хорошего не сулил. При всей своей относительной нейтральности — его и предложили оттого, что он внешне нейтрален, — он был, в силу своей нейтральности, попросту никому не нужен. Не только Родине, об этом и говорить смешно. Он был не нужен и спецслужбам, его предложившим. И завершился бы неизбежно тем, что меня тихо-мирно убрали бы. Ну помер в каком-то Кавершеме какой-то безвестный Дэвид Лок, и черт с ним…
Однако дело не только в этом. И не только в том, что гласность предпочтительнее молчания даже тогда, когда огласка вроде бы прямых выгод не обещает. Гласность — не торг на базаре, в котором голосят погромче ради того, чтоб побольше урвать. Гласность — принцип, и принцип высокий, оправданный независимо от обстоятельств. Нет прямых выигрышей — есть косвенные, отдаленные, постепенные, и не последний из них— доверие к печатному слову, в недавнем прошлом в значительной мере утраченное.
А что касается конкретно осени 83-го и конкретно моей судьбы — гласность была и осталась оправданной и в этом адском, растянувшемся на год кошмаре. Пусть я ничегошеньки не знал и не догадывался о ней — но тюремщики-то мои знали! И опять-таки дело не в том, что гласность вынудила их пощадить меня физически. Она заставила их нервничать и ошибаться. Беспрерывно нервничать, а оттого и нанизывать ошибки одну на другую. Ведь сама идея захвата и психотропной обработки пленников — если можно назвать идеей нечто столь злобное и бесчеловечное — зиждилась на уверенности, что огласить происшествие не посмеют. Его же легче легкого списать как единичное и нетипичное, а не спишешь — бог весть чем кончится, еще и отвечай… И списывали. И внушали спецслужбам убеждение, что идея беспроигрышная и пребудет таковой во веки веков.
Да, коллеги пошли на риск, в условиях того времени — риск огромный. И я даже, если честно, диву даюсь порой, как же это дерзнули. Но дерзнули — и выиграли. Вернее, создали, начали создавать условия для того, чтобы я затеял против спецслужб свою игру и в конце концов выиграл. Я еще и не понял, что способен на игру и поведу ее, еще не видел ни собственных ходов, ни просветов во мраке. А условия для того, чтобы мне, именно мне, подфартило, чтобы я нашел свою игру и довел ее до конца, уже начали формироваться. Благодаря гласности.
И потому всякий раз, когда на любом уровне — личном, редакционном, общественном — вновь и вновь возникает (и будет возникать, покуда люди живы) все тот же вопрос: что предпочесть, обсуждение или его отсутствие, гласность или «фигуру умолчания», я неизменно выступаю за максимальную гласность. Она спасла мне жизнь, и в прямом смысле и в переносном, мне ли от нее отступаться? И применительно к теме этой книги, к психотропным ловушкам, к заговорам против советских людей за рубежом — то же самое. Другой возможности помочь попавшим в беду по существу нет. Спецслужбы были бы рады-радешеньки, если бы мы сызнова впали в грех опасливого, бездушного молчания, — так что, ради ложно понятого национального престижа идти у них на поводу?
Даже когда выступления, казалось бы, запоздали и не дали однозначного результата, они — вглядитесь попристальнее— бесплодными не были. Советский ученый В. В. Александров, похищенный в Мадриде в апреле 1985 года, не откликнулся и домой не вернулся. Пока не вернулся. Надеюсь, если не погиб, вырвется и вернется. Однако летом 1986 года ЦРУ и МИ-6, встревоженные выступлениями нашей печати о судьбе Александрова, принялись публично «выяснять отношения», переваливая вину друг на друга. А министр иностранных дел Италии, как только в заголовках газет, по аналогии, вновь замелькали фамилии похищенных и вернувшихся на Родину — В. С. Юрченко и моя, выступил с довольно резким заявлением по адресу спецслужб, отечественных и заокеанских, и счел необходимым затронуть этот вопрос в беседе с генеральным секретарем Организации Объединенных Наций. Вот оно как…
Но осенью 83-го до такого развития событий было далеко, как до звезд.
К «полюсу недоступности»Едва гробоподобный лимузин «человека, принимающего решения», скрылся за углом, к подъезду подкатил знакомый «форд» Джеймса Уэстолла. Он явился в отменном настроении, насвистывая Шуберта (обожал он, в лучших традициях сентиментального варварства, демонстрировать свою любовь к классике), и самым светским тоном осведомился, понравился ли мне Йоркшир. Право, беззастенчивый цинизм сановного сэра Питера показался предпочтительнее наглого уэстоллского лицемерия.
— А что там могло понравиться? — ответил я угрюмо. — Ссылка и есть ссылка…
— Ладно, — примирительно заявил он. — Скоро мы с вами отправимся в Шотландию. Обещаю, что там все будет по-другому.
Там действительно все было по-другому. Хотя сначала были несколько дней, наполненных малопонятной мне суетой. Видно, «человек, принимающий решения», нажал, и крепко нажал, на какие-то пружины, и позолоченная клетка на Редклиф-сквер стала напоминать не то проходной двор, не то растревоженный муравейник. Помимо «завсегдатаев», Хартленда и Уэстолла, появились еще два Питера. В отличие от «мрачного Питера» и «сановного Питера» я окрестил этих новых «толстый Питер» и «суетливый Питер». «Суетливый» никакой приметной роли не сыграл и вскоре куда-то сгинул. Зато «толстый», он же (хоть это я узнал не сразу) Питер Джой, высокопоставленный чин из МИ-6, развил с места в карьер бурную деятельность. Его заботами я был представлен литературному агенту мистеру Рубинстайну и адвокату доктору Расселу.