Брайан Гарфилд - Миссия выполнима
– Почему я решил задержать ваших детей?
– Да. Почему вы подумали, что они в чем-то виновны? Потому что они убегали от вас? Знаете, у моих детей бывали неприятности с полицией, они вообще боятся полицейских – так бывает с молодыми людьми. Но если кто-то убегает от человека в форме и с оружием, разве это доказывает…
– Мистер Уолберг, вы начинаете вдаваться в подробности, а я не уполномочен беседовать с вами о деле государственной важности. Вам следует обратиться к генеральному прокурору, хотя я сомневаюсь, что он вам скажет больше меня. Мне очень жаль.
– Достаточно ли вы стары, мистер Лайм, чтобы помнить времена, когда люди еще отличали добро от зла?
– Боюсь, я очень занят, мистер Уолберг.
«Простите, номера, который вы набрали, не существует…» Лайм подошел к двери и распахнул ее настежь. Уолберг встал:
– Я буду бороться за них.
– Да. Так вам и следует поступить.
– Неужели морали больше не существует, мистер Лайм?
– Но мы же все еще едим мясо.
– Я вас не понимаю.
– Мне очень жаль, мистер Уолберг.
Когда Уолберг ушел, Лайм принялся за работу. Еще полчаса он периодически возвращался мыслями к Уолбергу и его непостижимой наивности: его близняшки из кожи вон лезли, чтобы привлечь к себе внимание, они ведь не превратились в преступников за одну ночь, но их старания замечали все, кто угодно, кроме него. «Мои дети не могли так поступить».
Сыну Лайма в этом месяце исполнилось восемь, он был Водолей, и Лайм питал смутную надежду, что Биллу удастся достигнуть зрелости в полном здравии и без убежденности в том, что необходимо взрывать дома и людей. Еще два года назад Лайм предавался фантазиям на тему, что он будет делать вместе с сыном, когда тот вырастет; тогда это еще имело смысл, но теперь мальчик жил в Денвере с Анной и ее новым мужем, и отцовские права Лайма были сильно ограничены не только судом, но и расстоянием от Денвера до Вашингтона.
В последний раз он был у них накануне Рождества. В самолете он дремал, прислонившись головой к окну, а в аэропорту его встретили все трое – Билл, Анна и болван Данди, который не нашел ничего лучшего, как притащиться вместе с ними; дружелюбный здоровяк с Запада, который зарабатывал деньги на горючем сланце, без конца повторял одни и те же шутки и, похоже, решил не спускать глаз с Анны, пока она будет со своим бывшим мужем. Нелепый уик-энд, Анна, без конца оправляющая юбку и избегающая смотреть в глаза обоим, Данди, помпезно проявляющий отеческую заботу о Билле и называющий его «коротышкой», их бросаемые исподтишка взгляды – понимает ли он все, как надо: что «теперь у мальчика есть настоящий дом», что «сейчас, с полноценным отцом, ему гораздо лучше, Дэвид».
Билл, окруженный десятью тысячами акров травы и табуном мустангов, остался довольно безучастным к тем игрушкам, которые Лайм купил для него в последнюю минуту по пути в аэропорт. В прошлый раз, когда он навестил Билла в кемпинге, у них возникло что-то похожее на взаимопонимание, но теперь, в мороз и снег, он мог пойти с мальчиком только на каток или на диснеевский мультфильм в Ист-Колфакс.
В воскресенье вечером в аэропорту он прижался щекой к сыну и вскинул голову так резко, что оцарапал усами Билла; мальчик вырвался из рук, и в глазах Анны появился холодный упрек. Она тоже подставила щеку для ритуального поцелуя, а Данди стоял рядом и глазел, от нее пахло кольдкремом и шампунем. Анна прошептала ему на ухо: «Будь умницей, Дэвид, будь умницей».
Он был нежелательной помехой в жизни, и она хотела держаться от него подальше, но не соглашалась отпускать к нему Билла, Лайм должен был приезжать к ней, если хотел видеть Билла. Таким способом она держала его на поводке. Ей всегда нравилось чувство власти.
Она была высокой блондинкой с ясными ореховыми глазами и прямыми волосами, скорее приятная, чем возбуждавшая страсть; они поженились, потому что у них не было достаточно убедительных причин этого не делать. Но очень скоро обоим стало ужасно скучно оттого, что каждый из них заранее знал, что скажет другой. Со временем это превратилось в помеху для их брака, они кончили тем, что вообще перестали друг с другом говорить.
В конце концов обоим это надоело, и она ушла, покачиваясь на высоких каблуках и ведя за руку сынишку.
Они жили в одном из тех городишек, которые обычно обозначаются через количество миль, отделяющих их от Александрии. Полгода он держал дом, а потом переехал в город, в двухкомнатную квартиру.
Теперь здание администрации опустело, и ему не хотелось возвращаться в эту холостяцкую квартиру. Правда, всегда можно было пойти к Бев. Но он отправился в бар Военно-морского клуба.
Водка и сухой мартини. Было время, когда ему пришлись по вкусу бары, эти полутемные безликие залы, где велись разговоры о футболе и старых фильмах.
У Лайма развилась настоящая страсть к старым кинолентам, он мог назвать имена актеров, которые уже лет двадцать как были мертвы, и все, что ему требовалось, чтобы убить очередной вечер, это какой-нибудь парень, разбирающийся в кино.
«Юджин Палетт в фильме „Мистер Дидс едет в город“».
«Нет, он назывался „Мистер Смит едет в Вашингтон“».
«Я думал, там снимался Клод Рэйнс».
«Так оно и есть. Они оба играли в этой картине».
«А помните ту красивую мелодраму, „Маску Димитрия“, с Гринстритом и Лорром? Не было ли там и Рэйнса? Он играл с ними в „Касабланке“, но как насчет „Димитрия“?»
«Не знаю, хотя фильм недавно показывали по каналу UHF, я видел анонс в „Телекурьере“…»
Жуткая тоска. Иногда в нем поднималась вялая волна негодования против той молодой пары, мужчины и женщины, которые когда-то между делом произвели его на свет. Во время войны он был слишком юн, чтобы интересоваться чем-то, кроме романов Дэйва Доусона, радиомелодрам, бейсбола и соревнований по стрельбе. Потом он стал слишком стар, чтобы разделять интересы нового поколения; колледж он закончил, так и не узнав политических взглядов своего соседа по комнате.
Пожалуй, он посещал слишком много баров. Они стали ему чересчур знакомы. Он вышел из клуба.
В пятидесятых «холодная война» была в разгаре, и он гордился тем, что имел дело с лучшими из тех, кто сражался на другой стороне. «Достаточно ли вы стары, мистер Лайм, чтобы помнить времена, когда люди еще отличали добро от зла?»
В те дни американская служба разведки была миниатюрным слепком с британского оригинала, и дела в ней велись в несколько церемонном английском стиле, как будто иметь дело с ядерными супердержавами было то же самое, что управляться в двадцатых годах с внутрибалканским конфликтом. Но постепенно все стало выглядеть куда более циничным. Смелость попала под подозрение. Сделалось модным изображать из себя труса. Если вы сталкивались с опасностью для собственного удовольствия, вас обвиняли в мазохизме. Никто не должен был стремиться к риску. Храбрость стала нежелательна: совершая что-нибудь опасное, в качестве оправдания следовало приводить корыстный интерес или производственную необходимость. И ни в коем случае не говорить, что вам это просто нравится. Малодушие считалось нормальным свойством. Смелость объявили вне закона. Единственной отдушиной для любителей риска оставались уголовные преступления и быстрая езда на автомобиле.
Лайм имел дар к иностранным языкам, и в течение пятнадцати лет его использовали на этом поприще, главным образом в Северной Африке; только однажды восемнадцать месяцев он прожил в Финляндии. Постепенно он начал питать отвращение к людям одного с ним сорта, не важно, находились ли они по ту или эту сторону границы. Это были недалекие люди, занимавшиеся бессмысленной игрой, главную роль в которой исполняли компьютеры. Какой смысл был рисковать своей жизнью?
В конце концов Лайм приложил все усилия, чтобы перевестись в офис, где от него, по крайней мере, ничего не требовали и где он порой забывал, чем вообще занимается в своем кабинете.
У него был номер GS-11, он зарабатывал четырнадцать тысяч в год, тратя при этом гораздо меньше, ежедневно наведывался в офис, где каждый месяц рассматривались тысячи угроз в адрес президента, из которых только три оказывались чем-то более или менее серьезным, и где ленивая безответственность могла сойти за чувство долга, и уже начинал подумывать об отставке – с перспективой стать главой секретной службы в какой-нибудь корпорации, после чего ему оставалось только умереть.
Это было все, чего он заслужил. Когда вы доходите до точки, где служба превращается просто в работу, которая заканчивается в пять вечера и в ценность которой вы больше не верите, – значит, вы пробыли в деле слишком долго. Вы продолжаете вести себя так же, как и раньше, но при этом как будто повторяете без конца одно и то же слово, пока оно не теряет свой смысл.
Вечерние сумерки были хмуры и промозглы. Он шел домой вдоль закопченных викторианских зданий с выступами и башенками, цветом похожих на имбирный пряник. С улицы к его квартире вела наружная лестница. От батарей шло густое тепло, воздух казался затхлым и несвежим, как будто его не проветривали много дней. Перегоревшая лампочка уменьшала размеры комнаты, погружая ее в серый сумрак, и уже с порога на него дохнуло знакомой тоской. Он резко снял с телефона трубку и набрал номер.