Фридрих Незнанский - ...И грянул гром
— Аслан? Это я. Не спите еще?
— Узнал. Чего звонишь? — не очень-то учтиво и с явным раздражением в голосе отозвался баевский боевик.
— Как там ваши гости? Не раскололись еще?
— Что, волнуешься?
На лице Шматко дернулся нерв. Чувствовалось, что он не очень-то привык к откровенно хамскому тону со стороны баевских боевиков.
— Мне-то волноваться особо нечего, — повысил он голос. — Это ты должен в первую очередь волноваться. А я… В отличие от тебя, мне нужен результат.
Командир баевских боевиков, судя по всему уже видевший себя на месте прежнего хозяина, видимо, прочувствовал, что слишком рано закусил удила, чтобы помыкать краснохолмским ментом, от которого в какой-то мере будет зависеть его наркобизнес, и уже с миролюбивой ноткой в голосе прокаркал в мобилу:
— Зачем кричишь, дарагой? Работаем. А насчет результата… Будет и результат.
— Помощь нужна?
— Зачем… помощь? Не надо.
— Хорошо, — буркнул Шматко. — Вы все там же? Адресок не меняли?
И снова гортанное:
— Зачем?
Глава шестнадцатая
Вместе с болью, которая пронизывала, казалось, каждую клеточку тела и гудящим набатом отдавалась в голове, возвращалось и сознание. Пока что смутное и рвотно-тошнотное, но все-таки сознание и осознание того, что он еще жив, может открыть глаза и, наверное, двигаться.
Правда, он еще не знал, хорошо это или плохо.
Сначала он даже не мог определить, когда все это было, может быть, даже в какой-нибудь очень далекой жизни, он боялся умереть от тех пыток и побоев, которые пришлось выдержать его измочаленному телу, а потом… потом он бы и хотел умереть, да не мог. И вот теперь…
Господи милостивый, знать бы, что ждет его теперь!
Вместе с возвращающимся сознанием стали оживать уже замордованные насмерть нервные окончания, и он вдруг почувствовал, что уже не чувствует не только вконец окоченевшие пальцы рук и ног, но и обнаженную спину, и голый живот, на котором он все это время лежал, уткнувшись болезненно ноющим лицом во что-то мокрое и скользкое.
И только в этот момент ему стало по-настоящему страшно.
Хотел было закричать, напомнить о себе, сказать, что он еще живой и его рано бросать в свежевырытую могилу — в его сознании мелькнула страшная догадка, что он лежит на дне осклизлой ямы, однако в его груди только хлюпнуло что-то непонятное, и он, впервые с того момента как пришел в себя, открыл глаза.
Кромешная, болезненно-промозглая темнота и почти звенящая тишина. Впрочем, так звенеть могло и в его ушах.
Прислушиваясь к боли и этой звенящей тишине, попытался припомнить, в какой конкретно момент его оставили здесь умирать, и не смог.
Превозмогая боль, перевернулся на спину и почувствовал, как под ним что-то хлюпнуло.
Вода. Лужица холоднющей воды, от которой стыли и руки, и спина, и ноги.
Скользнул окоченевшими пальцами по воде и понял, что лежит все-таки не в свежевырытой могиле и даже не на дне осклизлой ямы, а на деревянном полу, который почему-то полит ледяной водой.
Да и темнота теперь показалась не столь кромешной, как минуту назад. В крошечное оконце пробивался призрачный лунный свет, показавшийся ему маячком надежды, и он уже окончательно осознал, что пока еще жив и, судя по всему, будет жить как минимум до утра, если его не убили сразу же после пыток, а бросили в сарай, напоследок облив ведром, а может, и пятью ведрами колодезной воды.
И этот сарай, и колодец напротив бревенчатого дома он приметил еще в тот момент, когда их вывезли на окраину города, привезли в какую-то деревеньку и, сунув под ребра пару стволов, завели в дом.
Он не знал, сколько времени провел в этом проклятом доме, может, день, а возможно, что и все десять, но, судя по тому, что его прекратили наконец-то бить, допрашивать и пытать и заперли в этом сарае, издевательства над ним закончились, теперь…
В какой-то момент, во время особенно изощренных пыток, он даже молил Бога о смерти, но теперь, собственной шкурой почувствовав, что до нее не так уж далеко, как хотелось бы думать, и он вдруг увидел расступившуюся под его ногами могильную черноту, ему стало так страшно, что он даже заскулил по-щенячьи, не в силах сдерживать более страх.
И заплакал.
Не в силах сесть на задницу, не говоря уж о том, чтобы подняться на ноги и хотя бы попытаться найти в этом сарае хоть какой-нибудь чурбан или ящик, чтобы заглянуть в крошечное оконце, в которое пробивался лунный свет, Чудецкий лежал на сыром дощатом полу и плакал… плакал, жалея самого себя и понимая, что ему уже никогда не сыграть ни в Концертном зале Чайковского, ни…
«Господи, да о чем это я?!» — пронеслось в голове, и он вдруг застыл на всхлипе, понимая всю безысходность своего положения.
На его глазах они убили Василия Первенцева, оставив его в подвешенном состоянии в подвале дома, и сказали ему, что времени у него до утра. И если утром не признается в убийстве какого-то Бая, а также не назовет людей, которые работали на Похмелкина, то… Чудецкого даже передернуло, когда он вспомнил, как к нему подошел самый старший из палачей, которого все называли Асланом, схватил его своими жесткими, словно стальные клещи, пальцами за подбородок, развернул лицом в сторону уже мертвого Василия и, обдавая его сивушным перегаром, ощерился в злобной ухмылке.
— Он первый, — ткнул он пальцем на подвешенный к деревянной балке труп Первенцева. — И он легко умер. Но ты, сын ослицы, позавидуешь его смерти, если до утра не назовешь тех, кто работал с тобой и этой вот собакой.
Засмеялся и добавил:
— Дохлой собакой.
А потом… потом его били опять и опять, когда он уже перестал чувствовать боль и, кажется, даже мычать перестал… Он не знал, в какой момент его бросили в этот сарай, окатив напоследок водой, и сколько времени осталось до того момента, когда эти обкуренные звери распахнут дверь сарая…
Господи! Милостивый! Вразуми раба Твоего Дмитрия!
Он бы рассказал… все рассказал, что требовали от него эти озверевшие палачи, но не знал, что говорить. И понять не мог, почему они зациклились на них двоих, тогда как они даже не слышали до последнего дня ни о каком Бае. Впрочем…
он догадывался, с чего бы это вдруг они прицепились именно к ним.
В то утро, когда в городе из-за убийства этого самого Бая шла повальная проверка документов и к ним в номер завалились четверо ментов, еще не опохмеленный Василий, злой как собака, потребовал, чтобы все четверо убирались к чертовой матери, иначе он сегодня же пожалуется своему другу, сыну вице-губернатора области, по приглашению которого они и приехали в ихний сраный Краснохолмск, и уже завтра все эти менты расстанутся со своими погонами… Судя по тому, что их обоих взяли той же ночью на выходе из ночного клуба, угроза эта сработала, — правда, с такими последствиями, что теперь приходится только ногти грызть да Первенцева ругать, которому уже никакая помощь не нужна.
Их скрутили на выходе, засунули в рот по кляпу, после чего бросили мордой на коврик какой-то вместительной иномарки и уже через полчаса учинили первый допрос. Причем допрашивал тот же самый мент в штатском, который утром проверял у них документы в гостиничном номере и которому несчастный Первенцев обещался содрать погоны.
Остановившимся взглядом уставившись в лунную полоску света, Чудецкий лежал на спине и думал о том, как, каким образом он, коренной москвич и студент Гнесинки, которому прочили будущее великого пианиста, мог оказаться здесь, в этом темном, холодном сарае, на этом мокром полу, и… и как бесправная скотина молчаливо ждать своей смерти?
С Первенцевым он познакомился в «Аризоне», где тот пользовался сногсшибательным успехом, и, когда Василий узнал, что Дима учится в Гнесинке и его уже приглашают выступать на концертных площадках Москвы и Санкт-Петербурга, а в скором времени ему светят и зарубежные гастроли, Первенцев стал едва ли не закадычным другом, что льстило Диминому самолюбию. В этом он сам себе вынужден был признаться, хотел того или нет. А потом… потом Василий представил его как своего лучшего друга хозяину «Аризоны» Алексу, сыну всемогущего и всесильного директора нефтяной компании, имя которого не сходило со страниц столичной прессы, и жизнь забила ключем. Как близкому другу хозяина «Аризоны», ему уже не надо было думать, где взять сотню-другую баксов, чтобы на всю катушку отдуплиться в ночном клубе — вход, выпивка, а частенько и пара таблеток экстези вносились в стоимость этой дружбы, и ему уже завидовали даже те клиенты «Аризоны», на которых он сам недавно смотрел как на счастливчиков, кому удалось вытащить счастливый билет в этой жизни.
А потом Алекс сказал, что пора уже вводить его, то есть Чудецкого, в круг «своих» людей и пора, пожалуй, подключать его к делу. Поначалу он даже не понял, что это за «круг своих людей» и что это за «дело» такое, к которому его хотят «подключать», однако ему было страшно приятно, что и он наконец-то будет допущен в тот элитный круг, о котором еще совсем недавно он даже мечтать не смел, и это не могло не возвысить его в собственных глазах. Алекс объявил, что он должен выкроить в своей Гнесинке время, чтобы слетать с Василием на пару дней в Краснохолмск, потому что с Чудецким уже напрямую хотел бы познакомиться человек, от которого будет зависеть его дальнейшее будущее. И концертные поездки в Европу, и прочие блага, которые может дать только близкое знакомство, а еще лучше — тесная дружба и сотрудничество с вице-губернатором области и его сыном, ставшим королем этой самой губернии.