Эд Макбейн - Отрава
Внешние стены тюрьмы, метров двух с половиной толщиной, были сложены из кирпичей, скрепленных цементом. Главные ворота с толстенной решеткой располагались в передней части крепости, далее шел мощеный булыжником крытый проход, — наследие тех времен, когда тюрьма еще была крепостью, — который вел ко вторым воротам. За воротами находились администрация и комната обыска, где имеющие деньги заключенные могли купить себе одежду и прочие вещи, необходимые для выживания. Сразу же за этими двумя помещениями был тюремный двор, по периметру которого располагались мужские камеры и всевозможные мастерские. Мэрилин и других женщин провели сквозь третьи зарешеченные ворота, мимо внимательно наблюдавших за ними мужчин — охранников и заключенных, болтающихся по двору (кто-то играл в карты, сидя прямо на грязной земле, кто-то курил или разговаривал, кто-то бренчал на гитаре) — к небольшой внутренней тюрьме с двойными дверями — решетчатой и массивной деревянной, закрывающей женскую территорию от мужских любопытных глаз. Но не от глаз охранников, дежуривших на пулеметных вышках, откуда просматривался каждый уголок.
В камере два на два с половиной было семь человек вместе с Мэрилин.
У каждой стены стояла двухъярусная койка. Пространство между койками не превышало метра. В одном углу в небольшом промежутке между койками находилась параша, где на глазах у охранников на сторожевых башнях облегчались женщины. В первые три дня своего заключения Мэрилин не опорожняла кишечник. Она также не могла есть вонючую еду, приготовленную в тюремной кухне, которую разносили дважды в день — в восемь утра и шесть вечера. Позже она узнала, что мужчины-заключенные устроили во внешнем корпусе небольшую кухню, где можно было купить более или менее съедобную еду — однако вначале у нее все равно не было денег.
Когда их сюда доставили, все койки были уже заняты. Мэрилин и ее попутчица попытались получше устроиться на каменном полу. Тереза Делароса, убившая мужа мотыгой, спала на матраце, купленном в первый день в тюрьме, но ей пришлось ночевать на полу лишь первые две недели. После того, как стало известно, что она двадцать шесть раз ударила мужа мотыгой по лицу, голове и шее, едва не обезглавив беднягу, пока, наконец, не попала в сонную артерию и не прикончила его окончательно — после этого к ней отнеслись с заслуженным уважением, и одна из женщин, занимавшая нижнюю койку слева от входа, уступила свое место. Мэрилин спала сидя, прислонившись спиной к стене, умещаясь на пространстве менее метра напротив параши, куда всю ночь ходили мочиться женщины.
Во дворе был душ, и женщин раз в неделю водили туда. В тюрьме чистоплотность не являлась ни необходимостью, ни удовольствием. Охранники на башнях через бинокли с интересом наблюдали за всеми кабинками, было видно, как блестят на солнце линзы. В первые две недели Мэрилин не ходила в душ и никогда не снимала свою размахайку. Может быть именно это и вызывало к ней особый интерес со стороны охранников. Она не знала, что они уже дали ей прозвище «La Arabe orada» «Золотая арабка», из-за развевающейся белой блузки и длинных светлых волос.
Когда она впервые попробовала тюремную пищу, ее тут же вырвало прямо в наполненную дерьмом паращу стоявшую в углу камеры. Панчита, ее соседка по камере, возмущенная нарушением обеденного этикета, принялась изо всех сил бить ее ногами, пока Мэрилин стояла скрючившись над парашей. Тереза что-то сказала, Панчита бросилась на нее, и обе женщины завопили друг на друга. Тереза вытащила заточенную до остроты бритвы ложку, купленную в тюрьме, и прошептала что-то по-испански. Мэрилин не поняла, что именно, но почувствовала страх. Панчита же, злобно бормоча, отошла от нее и полезла наверх на свою лежанку на правой стороне камеры.
Мэрилин выучила имена женщин, потому что они очень часто повторялись, но не понимала их язык и поэтому ни с кем не разговаривала. К ней никто не приходил. Она не могла купить ни конвертов, ни почтовой бумаги или марок, поскольку у нее не было денег. Девушка чувствовала себя в этой внутренней тюрьме еще более одинокой, чем все остальные, более одинокой, чем когда-либо в своей жизни. А затем как-то совершенно неожиданно она стала их понимать. Вчера все было непонятно, а сегодня — ясно, как Божий день.
— Я помню, — рассказывала Панчита, — как в Веракрус, где я родилась, праздновали день Мадонны Розарии. Это было во вторую неделю октября.
— А я никогда не была в Веракрус, — сказала Беатрис.
— Это красивый город, — заговорила Тереза. — Однажды мой муж возил меня туда.
— И они все шли в красивых костюмах...
— К церкви на Пласа Самора, — грустно вздохнула Энграсия.
— А потом в городе начинались танцы.
— Да, здесь в тюряге не потанцуешь, — покачала головой Беатрис.
— Но в Веракрус — ах, — воскликнула Панчита. «En Veracruz, todos los dias eran dorados, у rodas las noches vio-letas»[3].
Панчита получила пожизненный срок за то, что утопила двоих своих детей в Рио де ла Бабиа. Белита и Энграссия были лесбиянками и спали вместе на нижней койке под Панчитой. Каждую ночь, прижавшись друг к другу, они доводили себя страстным шепотом до оргазма, не стесняясь соседок. Еще одна женщина находилась здесь уже больше двенадцати лет. Она никогда не разговаривала. Стояла у стены в дальней стороне камеры и смотрела сквозь решетку на освещенный солнцем двор. Сокамерницы называли ее «La Sordomuda»[4]. Беатрис, попавшая сюда за попытку вооруженного ограбления жилищной фирмы в Матеуле, страдала от астмы. Она платила за медицинскую помощь, которую оказывал ей еженедельно в тюремной больнице единственный работник — медсестра, бывшая тоже заключенной. Очень часто Беатрис начинала задыхаться по ночам, хватая воздух широко раскрытым ртом, ворочаясь на каменном полу и стеная: «Guieru movir, guiero movir, guiero movir»[5]. Время от времени она обращалась к охраннице в конце коридора: «Que hora es?»[6], на что та отвечала неизменно: «Es tarde, callate!»
* * *Если кого-нибудь надо было вызвать к начальнику тюрьмы, то через зарешеченные ворота во внутрь пропускался порученец из внешнего блока, он стучал в деревянную дверь и выкликал имя заключенной и жуткое слово «Alcaide!», что означало «к начальнику». El carce его, охранник, открывал внутреннюю дверь, и женщину под любопытными взглядами заключенных-мужчин проводили через двор, затем сквозь вторые ворота и усаживали на деревянную скамейку возле кабинета начальника тюрьмы, где та и ждала, пока он не соизволит дать аудиенцию.
Десятого октября Мэрилин услышала свое имя, затем «Alcaide!», затем отворилась дверь, и она прошла за порученцем через двор, и яркое солнце просвечивало через легкую размахайку, так что все мужчины во дворе могли всласть налюбоваться ее длинными ногами.
Она села на деревянную скамью и стала ждать.
По пустырю перед конторой и перед комнатой обыска на другой стороне сновали ящерки. Из-за двери выкрикнули ее имя, и посыльный — вольнонаемный парень, по имени Луис, который также приносил из кухни еду тем женщинам, которые могли это себе позволить, провел Мэрилин внутрь и вышел, закрыв за собой дверь.
Имя начальника тюрьмы было написано на небольшой деревянной табличке, сделанной в тюремной мастерской: «Эриберто Домингес». Это был невысокий, смуглый человек с тоненькими усиками под носом, в форме оливкового цвета, которую носили все охранники в этой тюрьме, однако воротник гимнастерки украшали несколько красных и зеленых полос, очевидно свидетельствующих о его высоком звании. На столе у правой руки лежал кнут. На другом конце стола стояла фотография женщины с двумя детьми.
— Садись, — приказал он по-испански.
Она села.
— У меня имеются некоторые твои вещи, которые представляют для тебя ценность.
Она не ответила.
— Твой паспорт — ведь он же тебе нужен, да?
— Да, — ответила она по-испански. — Мой паспорт мне очень нужен.
— И еще кое-какие украшения. Здесь в этой тюрьме мы не обкрадываем своих заключенных. Здесь не так, как в других мексиканских тюрьмах. Самая плохая — тюрьма в Сальтильо. Но здесь не так. Мы сохранили для тебя все эти вещи.
— Большое спасибо, — сказала Мэрилин.
— Ты хорошо говоришь по-испански, — похвалил он.
— Совсем немножко.
— Нет, нет, ты говоришь очень хорошо, — повторил он. — Эти безделушки... Они помогут тебе здесь в «Ла Форталеса». Как я понимаю, ты спишь на голом полу, и кроме этой штуки у тебя больше ничего из одежды нет.
— Это так, — подтвердила она.
— Ты бы хотела получить назад свои ценности? — спросил он.
— Да, конечно, хотела бы.
— Ну что ж, тогда я их тебе отдам, — он улыбнулся. — В обмен на другую ценность.
Она сначала не поняла.
— Твою самую большую ценность, — объяснил он.
— Нет, спасибо, — она встала и пошла к двери.
— Одну минутку, — остановил ее он. — Я не разрешал тебе уйти.
— Я хочу вернуться в свою камеру.
— Ты пойдешь, когда я позволю.