Игорь Минутко - Двенадцатый двор
— Да, я убивец, — сказал он тихо. — Я кончил Мишку. — И вдруг рванул ворот рубахи, закричал истерически: — Житья мене от яво не было!.. Кровь он мою пил... Все вы... Все вы супротив меня!.. Будьте вы прокляты!..
И Морковин начал плакать, неумело, трудно, запрыгали его плечи, он закрыл лицо руками, отвернулся в угол.
— Пантелей Федорович, — сказал я. — Спасибо. Вы свободны.
Зуев не хотел уходить — ему было интересно. И жутко. Кажется, он обиделся на меня. Вышел осторожно, тихо прикрыл дверь, оставив щель.
— Гражданин Морковин, расскажите, как все это было?
Он посмотрел на меня затравленно, с ненавистью, с непониманием. Все еще с полным непониманием происходящего.
— Ладно, слухайте. — Он начал успокаиваться. — Утром, Марья как раз корову подоила, заявились Василий с Надеждой своей.
— Вы их не ждали?
— Почему не ждали? Ждали. Письмо он отписал: едут на отдых. На отдых... На харчи мои едут, а не на отдых, вот что. Одна Надежда поест всего — раззор выйдет. Хош уехали, слава тебе господи.
— Значит, нежеланные они для вас гости?
— Для Марьи Васятка, може, и желанный. А мене нет. Не нужон мене такой сын. Ладно, вы слухайте дале.
Он совсем успокоился. Теперь был Морковин, какого я привык видеть в эти два дня: неторопливый, размеренный, скучный.
— Ну, конешна, гостинец свой привезли. Да и то. Колбасы тольки два кила. Конфеты там. Марья нашу пищу на стол. Выпивать стали. А я с утра ишо не остыл. Как мы с Мишкой у яблонек встренулись.
— Так он на вас с вилами или вы на него?
— Он! Он, Мишка. Вилами намахнулся. Да... Ну, выпили, а у меня в груди все жар, все сердце ноет, как про Мишку вспомню. А здеся Надежда выпила и за свою стару песню: «Вот, — говорит, — папаша, вы все копите, копите, а толку что? Какая жизня у вас? Один сырвант купили. И тот пустой». Я знаю, к чаму ета она. «Не твоя, — говорю, — забота. Сам знаю, что куплять». А она взвилась: «Ета как же не моя? Вот у нас сын, Андрюшка, внучок ваш. А вы хош раз чего ему прислали? Ведь все свое: и мясо и молочко. А яблоки? Для детя малого жалеете». И Марья вякнула: «Внучку-то можно было б». Я на ее: «Цыц!» — и такая злоба к горлу подступила. Мало мене голодранцев всяких. Ишо свои. А Надежда така: как одно заладит — не отцепится. «Али хош раз денег дали внучку на костюмчик? Зарылись тута в свою серую жисть. — И Василия в бок — толк. — А ты чего молчишь, пентюх?» Ета на мужа-то! Василий себе стаканчик налил, выпил и говорит: «Верно она, батя, вам разъясняет». И за капустой вилкой. А миска вже пустая. Марья подхватилась: «Пойду в погреб, ишо принесу». Я ей вслед, чтоб из начатой кадки брала, а самому так мутырно, так мутырно, слов нету.
— А вы Василию не помогали?
— Иде такой закон, чтоб родители взрослым детям помогали? Пущай они нам помогают, вот что. Вырастили... Дале. Василий закусывает, а на меня не глядит — совестно. Я сгоряча и давай. «Села она тебе на шею, — говорю, — и погоняет. Дурак дураком. Блаженный. Ты какой есть? Какой ты есть? Знаешь? Теста ты одна. Что хош, то и лепи! — И слеза меня супротив желания прошибла. — То, — говорю, — со мной бы жил, хозяйству бы принял. А тобой баба помыкает». Надежда на меня аж с кулаками: «Что я ему, плоха, да? Плоха?» Кровью налилась, ровно свекла. А меня понесло уж: «Ты за отца и вступиться не можешь! Вон Мишка мене проходу не дает. Стар я с ым помериться. А ты? Невесту он у тебя увел — проглотил. И теперь... Нет чтоб окорот яму дать. Не сын ты мне, вот что!» — говорю.
Под окнами остановился председательский «газик». Иван Матвеевич осторожно вошел в комнату, сел за один из пустых столов. Лицо у него было землистое, осунувшееся; в руке он держал забрызганную дождем брезентовую накидку. Морковин тяжело, хмуро, ненавистно посмотрел на председателя и замолчал.
— Что было дальше?
— Что дале... Дале все и случилося. Марья ворочается из погреба: «Гриша! Там Мишка яблоки рвет. Меня погнал». Как-то мене сладко в нутрах изделалось, тошнота вроде. И жаром облило. «Вот, вот, — говорю. — Дождался? Ладно... Ладно. Я с ним...» Здесь Василий, правда, говорит: «Постой, я сам». И пошел из избы. Марья наперерез кинулась: «Прибьет он тебе, сынок!» Тольки я ее оттащил. «Не суйся, — говорю, — не твое бабье дело!» А самого так и бьет озноб. Уж не знаю, об чем они там толковали, что про меж ими вышло. Вертается скоро, сумной, водки себе налил, выпил. «Чаво там?» — спрашиваю. Он на меня не глядит, глаза в стол уставил. «Что, — говорит, — я из-за пары яблок с ним в драку полезу? Он подумает...» Рукой так махнул — и в угол. Меня ровно сила чужая подняла. «Жидкий за себя постоять! — кричу. — Ладно, я пойду, я...» Ишо какие-то слова кричу. Уж не помню... И побег из избы. На дворе дожжок маленький сеется. Я через сад, через огород — к яблонькам. Смотрю: точно, Мишка. Рвет яблоки, не спеша так, ровно свои. В карманы запихивает. Меня углядел и хош бы что — рвет. Подскочил я. И такая меня злость... Ко всему свету. Ну, душит, душит. «Мишка, — говорю, а самого трясет. — Мишка... Иди отсель. Не искушай...» А он с усмешкою: «Да будет тебе, Григорий Иванов. Твои, что ли, яблони?» «Мои, — говорю. — Мои! Я за ыми ходю». А он мене в лицо — смех: «Нет, не твои. Колхозные. Для всего обчества». И рвет все. «Мишка! Мишка!.. — говорю. И жар меня всего захолонул, мутно стало. — Уйди! Уйди! По добру прошу!» Не уходит! Спокойно так: «Надоел ты мне, Григорий Иванов. Не выводи из терпения». Тады я яво, верно, за грудки. А он: «Прочь руки!» И толконул. Еле на ногах я остался. Конешна, куда мене супротив яво. «Не уйду, — говорит. — Понял? Вот нарву яблок, тогда, пожалуйста, уйду». Враз мене так сотворилось... И не знаю, как обсказать. Сын сидит дома, за отца не встрянет. И вообче... Вообче... Один я во всем свете. И не упомню, как в избе оказался. К сундуку. Все из яво наземь. Он у меня на самом донушке лежал... С революции, считай, к яму не прикасался. Смотрю — на месте.
— Револьвер?
— Да. Он. Взял, курок поднял. Что-то мене бабы галдят, Василий — за плечи. А я и не помню. Ничаво не помню... Бегу, как в тумане. И вроде он, туман, розовый. Опять у яблонек. Дожж. Вот слышу, по листам он шибуршит. Я, правда, быстро так подумал: «Как бы сена преть не начала». И ишо скворец на ветке хвостом дергал. Мишка уж не рвет. Кругом прохаживается, какое покрупней выглядает. Потом меня заметил. И не на меня смотрит — на руку мою. Вижу, в лице меняется. Белый весь. Шепчет: «Ты что, Григорий Иванов, очумел?»... А я на яво иду, револьвер вроде поднял. Мишка пятится. Я иду на яво... Иду! И так мене... Радость, вот что! Тольки жаркая, всего захлестнула. Чаво-то кричу яму. Уж не упомню... Мишка шепчет: «Дядя Гриша...» — Верно, так и сказал: «Дядя Гриша. Да ты что? Ты что? Опомнись!..» Повернулся и побег. И тут я в спину яво растреклятую — раз! Все кричу чаво-то. И такая радость! Так и полыхает во мне. Мишка ровно споткнулси. И вкруг себя — волчком. Лицо яво увидел. И такая в ем... Ну, изумления. Тоды я — второй раз! Правда, сычас не помню, как крючок нажал. Мишка — наземь. Яблоки из карманов покатились. Потом на руках поднялси — и все. Дале не помню, куда себя определил. Очнулся в избе.
— Так вы не помните, как стреляли второй раз? — спросил я.
Лицо Морковина было мокрым от пота. Оно было радостным.
— Да вроде нет.
— Может быть, вы не хотели убивать Михаила? И стреляли так... В состоянии крайнего возбуждения, не помня, что делаете?
Фролов поднял на меня удивленные глаза.
Иван Матвеевич насторожился.
— Чаво ета? — Морковин усмехнулся, порывисто вздохнул. — «Не хотел...» Встал бы сычас Мишка, я бы яво сызнову перекрестил. И не дрогнул бы. — В его глазах родился далекий блеск. Медленно поднимались и опускались бескровные, тяжелые веки.
Скрипело перо Фролова по бумаге.
— Гражданин Морковин, после убийства Михаила вы спрятали револьвер?
— Да.
— Сейчас мы пойдем, и вы покажете место, где спрятали.
Он немного подумал, потом сказал:
— Ета можно. Пошли.
— Прочитайте и подпишите ваши показания, — сказал Фролов.
Морковин не стал читать. Подписал. Рука его дрожала.
— Позовите милиционеров, — сказал я Фролову.
30
Небо уже было все в неровных тучах, сыпался мелкий частый дождь, наполняя округу ровным шумом. Пахло мокрой землей, мокрыми деревьями.
У правления стояла молчаливая толпа. Никто не уходил, никто не обращал внимания на дождь. Все смотрели на нас, были сосредоточенны.
— Идите к машине, — сказал я Захарычу, — и подъезжайте ко двору Морковиных.
— Слушаюсь, — суетливо сказал Захарыч и неумело, приседая, побежал к синей милицейской машине.
Понятыми стали Иван Матвеевич и Зуев. Другие не согласились, не хотели. Я предлагал — на лицах появлялся испуг и плохо скрытая враждебность.
Мы пошли: впереди Морковин, за ним Семеныч, подтянутый, хмурый, с рукой на пустой кобуре. За ними понятые и мы с Фроловым.