Игорь Минутко - Двенадцатый двор
Раз выпиваю у окошка. Зима уж на дворе, снег. Думки такие, с тревогой. Марья отписала — с дровами худо, топить нечем. Вдруг хто-то меня по плечу: «Морковин! Гришка!» Глянул — мужчина жиденький, низкорослый, и куртка на ём кожаная, бензином пахнет. А нос короткий и раздувается. «Не узнал? — кричит. — Прошка я, Бейков! Ну? — И уж всему народу объявляет: — Из одной деревни мы. Земляки!» Теперь и я признал яво. Точно, Прошка Бейков. Сусед. Вон последняя изба их, Бейковых, по улице. Сычас одна бабка там осталась, с печи не слазит. Ну, выпили за встречу. Разговоры пошли. Я свое все обсказал. Почему из деревни уйтить пришлось. А Прошка мне: «Чудак человек! Инвалид Отечественной войны, да? Справку имеешь?» «Имею», — говорю. «Ну! — Он весь аж дернулся. — В колхозе ты можешь не работать, понял? Нетрудоспособный. А участок не отберут. Не имеють правов. И с налогами тебе льгота. Законы знать надо! Займись своим хозяйством. На рынок производи. Ныне рынок — ого-го! — денежный. Ну?» Я задумался. А он, Прошка, за плечо трясет: «Я у тебя посредником буду. В автоколонне я, понял? Шофер. Знаю кой-кого. Прямо сюда привозить на рынок. А?» «Подумать, — говорю, — надо».
— И вы, конечно, согласились? — спросил я, почувствовав непонятное раздражение. — Вернулись и хозяйство свое завели?
Тень улыбки появилась в медленных глазах Морковина.
— Да нет. Через год ето случилось. Весной как раз вышло. С нашего цеху бригаду за город послали — глядеть, как новый навесной плуг работает. Уж не знаю, почему меня в ету бригаду поставили. Правда, к тому сроку я ничаво, приспособился, норму даже перевыполнял. К Первому маю премию дали, вот что. Ну, поехали. Близко от города — с поля дома видать. А май был жаркий, дружный. Смотрю: на лозинках, что по краю поля, пух зеленый. Жаворонки в небесах заливаются, и от их голосов у меня в сердце — прямо жар. Травой молодой тянет. Да... Привесили плуг к трактору. Пошел, борозду подымает. Народ за трактором, споры. А я приотстал, землю в горсть взял. Жирная, влаги в самый раз, букашка махонькая, вижу, шевелится. «Сеять, — думаю себе, — в самый раз». Понюхал землицу-то. И такой дух родимый, деревенский. Туман перед глазами поплыл. И привиделась мне рожь буйная, полегшая, после грозы вроде. Поле даже признал — за Дунькиным овражком. «Все, — думаю, — нету больше моих силов, сердца разорвется». На другой день в отдел кадров, за расчетом. Так и возвернулси.
— И зажили своим хозяйством, — сказал я.
— Точно, зажил. Все верно Прошка насоветовал. Наладился я с ним. Пошло дело. И все по закону. Я — все по закону. Маленькая хозяйства, однако ж своя. Уже землицу обласкаю — в пух она у меня. А им, голодранцам, — завидка. — И он ожесточенно погрозил улице кулаком.
— А что, Михаил Брынин сразу стал мешать вам вести это самое хозяйство? — Я впал в какой-то насмешливо-иронический тон и никак не мог побороть его.
— Какой! — Морковин вдруг задумался, потемнел. — Он в те года пацанком был... шустрым... В сад, правда, лазил. Ну, просекешь яво прутом, и вся война. Ета, когда он из армии пришел, началось. В первый день, ишо до дому не подоспел, мы с им схлестнулись. Аккурат у етих яблонек.
Я посмотрел на яблони за плетнем. В зеленых ветках шумел легкий ветер. Три мирные дерева, уже, видно, старые, с шершавой корой...
— Из-за чего же вы схлестнулись? — спросил я.
26
— Пять лет вроде тому, как было. Опять же май на дворе, поздний, правда. И так сильно яблони цвели — стволов не видать, будто облака на землю опустилися. А ети три, белый налив, дык особенно. И не упомню, чтоб на моем веку так яблони в цвету были. По утрам все ходил глядеть: не приведи бог, думаю, заморозки. Ничего, обходилось.
Раз утром пошел — под одной яблоней пацаны. В кучку сбились. И самый, видать, непоседа палкой по стволу бьет. Так, без мысли, должно, а лепестки с нее поплыли. Я на их с криком: «Вы что тута? Цвет мене струхать!» Пацаны в бега, тольки пятки босые зашлепали. Я им вслед для порядку: «Глядитя у меня! Кобеля спущу!» Они к реке сбегли и оттеда: «Сыч! Сыч! Чтоб ты сдох! Жадюга!» Обидно, конечно. Ладно, несмышленыши. Стал яблони глядеть. Просто сердце радуется: такой цвет могутный. Пчела в ем гудёт, работает. Вдруг сзаду голос насмешливый: «За что ж ты их пуганул, дядя Гриша?» Оборачаюсь— Мишка Брынин. Здоровый стал, в плечах дюжий, гимнастерка со значками всяческими на ем и рюкзак, вижу, тяжелый. Должно, смекаю, гостинец привез. Улыбается так, зубы белые кажет. Я: «Никак Мишка?» «Да, вроде я, — говорит с усмешечкою. — Сусед твой». Как-то мутырно мене настало. «С армии, значить?» — Ета я, чтоб разговор поддержать. «Из армии. — И так сердито: — Что же ты ребят, дядя Гриша, обижаешь? Яблони не твои, колхозные». «Мои! — говорю. Рассердился. — Я за ыми ходю». Да и то. Ежели б не я, чиво с них останется? А он свое: «Нет, колхозные. Значит, для всех. И вообще, — говорит, — Григорий Иванов, писала мне мама: свои порядки наводишь. Возле сарая забор перенес, нашей землицы прихватил. Пользуйся, — говорит, — не жалко. Только нехорошо ведь, не по-суседски. Смотри, ссориться будем». Так откровенно на меня глянул. И прямо молния промеж нас скользнула, вот что. «Землицы прихватил»! Там всего-то три метра если будет, то ладно. Им она ни к чему. Так, лопух рос. А я морквы насадил. Тут Мишка до себя веточку яблони нагнул, нюхает. Потом взял и отломил ее, веточку. Сызнову на меня — откровенным взглядом. И пошел к своей избе. Смотрел я в яво спину широченную, и прямо лихорадка бить начала. «Принесло, — думаю, — на мою голову. Голодранец!..» Так оно и вышло.
— Что вышло? — спросил я.
— Все вышло, — сказал Морковин и стал смотреть в землю.
Марья дополола свой рядок картошки и сейчас, устало облокотясь на тяпку, стояла подле нас, сухая, молчаливая, настороженная. Настороженными были ее глаза, в которые, казалось, налилась мутная вода и не могла вытечь. А все остальное в ней — усталость: согнутая спина, левая рука со слабо сжатым кулаком, опущенная бессильно, седые, мокрые от пота волосы из-под платка. Я понял, чем она сходна с мужем, чем повторяет его. Глазами. Такие же медленные, отрешенные. И рядом с настороженностью сейчас такое же безразличие ко всему на свете стоит в них.
Морковин встрепенулся.
— Ты, Марья, ишо подбей, иде подкапывали, а я боровку корм задам.
И мне показалось, что он выжидающе, просительно посмотрел на меня. Я промолчал. Морковин тяжело зашагал к своему двору.
Дождевые капли чаще стучали по листьям картошки. Слышно было, как люди переговариваются в переулке.
Без пяти два.
Мы стояли с Марьей друг против друга и молчали.
27
— Скажите, — спросил я, — это правда, что Михаил часто обижал вашего мужа?
— А то не правда, что ли? — У нее был слабый, простуженный голос. — Проходу Грише не давал.
— Вы можете рассказать какой-нибудь случай?
— Да много их, случаев, было. Вот с сеном хотя бы, еще нараньше, в июне, в первую косьбу. Гриша обкосил тут недалече ржаное поле. А как же? Скотину кормить надо. Травы там вольные, всем хватит. Правда, председатель разрешения не написал. А что делать? Не дал, так пусть наша Пеструха зимой подохнет? Просушили сену, во двор стаскали. На тележке. Духовитая сена, с клевером да люцерной. Вечером стали на чердак сараюшки укладывать. Гриша наверху там, я вилами подаю. Работаем. Хорошо. Думаю: «С кормом Пеструха, молочко будет». Вдруг — стук в калитку. Посмотрели мы друг на дружку. Чуем — беда. Так к нам никто не ходит. Только пенсию Грише почтальонка принесет — и все. Опять стук, громше. Гриша мне рукой: открой, мол. Отперла. Пожалуйте, входят: Мишка, за им дружки его. Мишка сразу мово мужика в надрагаж взял. «Ну, Григорий Иванов, — спрашивает, — что скажешь?» Об чем разговор? Гриша молчит. Мишка по двору походил и в крик: «Опять воровством занимаешься? Накосил сена у ржаного поля и думаешь, никто не видел?» «Дык все одно, — Гриша в ответ, — так травы стоят». Здесь Жарок — он за Мишкой кутенком бегал — с ухмылкой. «Не так, — говорит. — Совсем они не для тебя стоят, травы. Для колхозников, понял? Кто в колхозе работает, тому от председателя разрешение на кос. А тебе кто разрешал?» Снова Мишка. «Вот что, Григорий Иванов, — говорит. — Последний раз тебя предупреждаем: еще на воровстве попадешься — составим акт, и дело прямо в суд. Понял? И никакие справки не помогут. А сейчас... Ребята, — говорит, — выносите сено. На Мечнянскую ферму отвезем». У меня прямо сердце опустилось. А они только ждали приказа. Сену охапками — и в заулок. Там у них уже подвода стояла. Все обрешили, лиходейники. Гриша с чердака слез и, вижу, не в себе он — с лица схлынул и в трясучке. Промеж их вертится, сену вырывает и шепчет так страшно, со слюной: «Да вы что, а? Да как же, а? Скотину без корма? Дык незаконно! Вы что же, а?» Мишка на чердак влез, оттеда сену скидает. Гриша все бегает по двору, то к одному, то к другому. И уж говорить не может. Я отвела его в сторонку, от греха. За руку держу. И от Гриши ко мне трясучка передается. Унесли всю сену. Захват у них получился. Слышно, как поехали по деревне — смех да шутки. А Гриша все по двору блукает, губы шевелятся. Потом, смотрю, в сад сбегал, кобеля привел. Лютый тоды у нас кобель был. Ой, думаю, беда! Спустит на их. Ан нет, не решился. Привязал его у будки — кобель на дыбы, в рык. И давай Гриша его ногами бить. Уж так бил, так бил, страх господний. Еле я оттащила. Три дни потом кобель подняться не мог, на боку лежал. Разве же можно так человека доводить?