Борис Васильев - Розыск продолжать
Мне совершенно ни к чему были эти записи: порученное первое розыскное задание решилось походя, само собой, без всякого моего участия, а краснощекая соображала, для чего мне понадобился вдруг адрес тетки из Сокольников. Для сведения о некоторых чересчур румяных, которые по три дня дома не ночуют. И я аккуратно записал продиктованные девушкой ответы и хмуро еще раз пообещал:
— Проверим, гражданка Звонарева.
Именно в этот момент, помнится, и появилось третье лицо, но появилось неожиданно, возникнув вроде бы ниоткуда. Это был большегубый, смешной, нескладный парнишка лет шестнадцати в широкой и длинной, не по росту шинели, в разбитых латаных-перелатаных сапогах и засаленной шапке-ушанке, сзади которой была нелепая белая заплатка. На меня он не обратил никакого внимания, а у Веры спросил требовательно:
— Дашь хрустик-то, дашь? Гони, обещалась, гони теперь. Гони.
— Все? — спросила у меня Вера, не отреагировав ни на появление нового лица, ни на его требования. — Тогда приветик.
И пошла по улице, а следом заспешил парень, загребая при ходьбе левой ногой. Но я тогда смотрел не на него, а на девушку, потому что по причине молодости не встречал еще таких краснощеких. «Непременно, — думал я, — проверим. Знаем мы этих теток из Сокольников...»
Однако, поразмыслив, я решил проверять справедливость Верочкиных показаний не в тот же день и даже не в следующий. Я решил сначала освоить свой участок, познакомиться с жителями, а потому и появился в доме номер три по улице Жданова в порядке очереди на четвертый, что ли, день. К посещению этому я готовился специально, драил кирзачи и пуговицы, но зря, потому что Веры дома не оказалось. Оказалась мама — иссохшая солдатская вдова, подтвердившая, что действительно имеет в Москве родную сестру, у которой Вера всегда ночует, если задерживается допоздна.
— Да по мне ночуй, коли хочется, не маленькая, — обиженно объясняла она. — Ночуй, кобылица, но матери говори, куда идешь да когда обратно явишься.
— Нехорошо, — уныло поддакивал я. — Не по-товарищески это.
Через неделю после посещения Звонаревых и завертелся «эпизод».
Но сначала надо сознаться в неком личном решении. Я решил вырабатывать в себе характер волевой и целеустремленный, а потому положил за правило ежедневно в семь утра являться в отделение для рапорта и получения указаний. Такого порядка в этом отделении доселе не существовало: участковые жили далеко, никакого — ни личного, ни служебного, ни общественного — транспорта не имели, работали, сколько требовалось по обстановке, и старший лейтенант Сорокопут к утреннему разбору никого являться не обязывал. Но из знакомства со своими подопечными гражданами я вынес твердое убеждение, что, к сожалению, очень еще молод то ли для них, то ли для должности. Возраст можно было — по-моему тогдашнему разумению — компенсировать солидностью, а солидность требовала постоянства, чего-то неукоснительно обязательного, какого-то уважительного недоумения, что ли, со стороны населения моего участка. И я твердо решил, что таковыми будут мои ежеутренние — что бы там ни было, хоть потоп, хоть пожар, хоть землетрясение — появления пред единственным оком ворчливого начальника. Не ради самой исполнительности, а только ради завоевания авторитета среди граждан (в том числе и слишком уж румяных) путем неслыханной служебной аккуратности, рвения и мужского постоянства. «Это должно стать привычкой, — талдычил я себе каждое утро, борясь со сном и холодом. — Привычки украшают мужчину...»
Пять дней я укреплял таким образом свой авторитет, а на шестой обнаружил в кабинете начальника опередившую меня почтальоншу Квасину Агнию Тимофеевну.
— Иду я, значит, по Офицерскому-то поселку — там ведь три семьи так и не съехали, на зиму остались и газеты получают — глянь, а в доме, где этот, где адмирал, двери сорваны. Господи, думаю, неужто бандиты? И туда. Осторожно так, чтоб, значит, себя не напугать раньше времени. Заглянула, а там — батюшки светы. От пуха белым-бело, ну ровно тебе метель. Ровно вьюга какая.
— Пройдешь с Квасиной, осмотришь, доложишь. — Сорокопут отчаянно боролся с зевотой, нагло одолевающей его на посторонних глазах. — Должно, лыжники баловались. Ты лыжню проверь.
Офицерский поселок был еще очень молод. До сорок шестого на его месте располагался уютный лесок, в котором местные жители привычно брали грибы с орехами да землянику с черникой, благо для этого надо было всего-навсего пересечь железнодорожную насыпь, довольно, правда, высокую. А потом весь этот лесок отвели военному ведомству и порезали на дачные участки для выходящих в отставку генералов и полковников. И вырос поселок в пять улиц — Суворовскую, Кутузовскую, Ушаковскую, Нахимовскую и Ворошиловскую. Летом он звенел голосами повзрослевших за войну дочек и подрастающих внуков, а зимой замирал: отставники заколачивали окна и двери собственных дач и до весны переселялись в Москву на зимние квартиры. И только в трех дачах — по Ушаковской, Кутузовской и Ворошиловской — оставались упрямые зимовщики.
— Вот они, стало быть, и получают почту, — задыхаясь, но не смолкая, тараторила Квасина. — Я к полковнику Потапову Мефодию Авдеевичу шла, он на Ворошиловской проживает, но к нему удобнее по Суворовской идти, а возле дачи адмирала — через проулок...
— У этого адмирала двери оказались взломанными?
— Ага, у него самого, у товарища Сицкого Павла Макаровича. А уж пуху-то, пуху!..
Адмирал Сицкий выстроил аккуратный домик с мезонином и застекленной верандой, на зиму зашитой досками. Выходившие на Суворовскую ворота были заперты на солидный амбарный замок, а калитка распахнута настежь. От калитки к крыльцу дачи шла широкая полоса примятого снега, словно из дома волокли что-то громоздкое и увесистое.
— Вот это и есть...
— Стойте тут, Квасина, — скомандовал я, радостно ощущая прилив нетерпеливого сыскного азарта. — Значит, так, что-то из дома волокли. Спрашивается, что именно? И чьи следы мы наблюдаем поверх направления волочения?
— Мои, — с готовностью призналась Агния Тимофеевна. — Мои следы поверх этого... Поверх матраца.
— Какого матраца?
— А который волокли. Вон он, у тропки лежит. Возле протоптанной в снегу тропинки и впрямь лежал обычный пружинный матрац, не совсем, впрочем, обычно выглядевший. Полосатый тик его был во всю длину вспорот ножом, разодран на две половинки, ватин вырван и разбросан вокруг, и из исковерканного нутра обнаженно и беззащитно торчали голые пружины.
— На нем, поди, терзали, — шепотом всхлипнула почтальонша.
— Никого тут не терзали. — Я тщательно осмотрел не только матрац, но и каждый его клочок в отдельности. — Сам матрац, правда, терзали. Садистски, можно сказать. А зачем?
— Может, на нем, это... Кого снасильничали? — с робкой надеждой на сенсацию спросила Квасина.
— Ваша версия ничем решительно не подтверждается. Даже косвенно. — Тут я цепко оглядел участок, осматривая его справа налево и поэтапно от ориентира к ориентиру, как учили на курсах, но, кроме сорванной с петель двери, ничего не обнаружил. — На крыльце имелись посторонние следы?
— Не знаю. Я так испугаться боялась, что ни на что и глядеть-то не могла. Кралась я.
— Кралась. — Я был очень недоволен тогда, очень. — Ну, пройдем туда. Попрошу строго за мной.
К даче я шел медленно (тоже как бы крался), изо всех сил вглядываясь в оставленную матрацем полосу, следы почтальонши и девственно чистый снег. Ничего нигде не было: ни лыжни, ни иных следов, ни каких-либо знаков или предметов. Пока все выглядело так, будто некто, преступным путем проникнув на адмиральскую дачу, вытащил громоздкий пружинный матрац и зачем-то отволок его на улицу. А доперев до тропы, вдруг, ни с того ни с сего, можно сказать, озверел и загадочно искромсал семейную вещь острым ножом.
— А в доме-то, в доме... — начала было Квасина.
— Попрошу пока не входить, — сурово отрезал я и решительно шагнул в дом через скособоченную дверь.
Во всех комнатах и на кухне царил бессмысленный разгром. Все перины и подушки оказались взрезанными: облака пуха поднимались в воздух и долго не желали оседать при малейшем резком движении. Шкафы были распахнуты настежь, содержимое их, равно как и содержимое трех чемоданов, вывернуто на пол. Та же участь постигла кухонные тумбочки и шкафчики: груда битой посуды, банок и бутылок громоздилась у порога. И при этом никаких следов, как я ни всматривался. Ни следов, ни чего бы то ни было необычного настолько, что выделялось бы на общем фоне необычной картины: какой-либо детали, предмета — иными словами, какой-либо улики. Но ни улик, ни смысла в этом погроме я так и не усмотрел при всей своей концентрированной старательности, а потому и не мог сочинить никакой, даже самой беспомощной версии. Призванная на помощь Агния Тимофеевна тоже ничем помочь не могла: она бывала на адмиральской даче всего раза три, ничего не запомнила и упорно твердила, что злоумышленники украли только пружинный матрац, «чтоб на нем, значит, терзать...». И мне ничего не оставалось, как составить дотошнейший протокол осмотра места происшествия, художественно описать истерзанный матрац, кое-как приладить сорванную дверь и отбыть в отделение с весьма бестолковым докладом.