Банда 2 - Виктор Алексеевич Пронин
— Если шутите... Убью! — улыбнулась, наконец, девушка. И, встав из-за своего столика, направилась к вешалке.
— Боже, сколько же вас на меня одного — ужаснулся Пафнутьев. И чрезвычайно довольный собой покинул здание прокуратуры, четко печатая шаг в широких гулких коридорах этого старинного здания, оставшегося от презренных царских времен.
* * *
Все-таки, несмотря на внешнее простодушие, Пафнутьев был коварен и, кажется, самой природой предназначен для того, чтобы строить ближним всевозможные ловушки, рыть для них волчьи ямы, пакостить и ломать судьбы. Правда, многолетнее зависимое положение не давало развиться этой пагубной страсти, не давало проявиться ей настолько, чтобы она стала заметной для окружающих. И лишь обосновавшись в кабинете начальника следственного отдела, лишь усевшись за большой двухтумбовый стол и получив, хотя и старое, поскрипывающее, жестковатое, но все же кресло, он вдруг ясно и сильно ощутил непреодолимую тягу к авантюрам и интригам. И, конечно же, перво-наперво обратил своп пристальный взор на простодушного своего начальника, на прокурора Анцыферова Леопарда Леонидовича.
Действительно, Анцыферов был человеком простоватым, отзывчивым, бесхитростно радующимся каждому подарку, игрушке, шутке. Это выдавало натуру незлобивую, нелукавую. Да, конечно, суровые жизненные обстоятельства вынуждали его принимать решения жесткие, а то и несправедливые. Анцыферов и сам этого не отрицал, но оправдывал себя тем, что поступает не по своей воле, убеждал в том, что другой на его месте вел бы себя еще хуже, а кроме того, думал он, эти нерачительные и кратковременные нарушения закона перекрывались громадной общественной пользой, которую приносит он на прокурорском посту.
Да, это надо признать — в хорошем настроении, когда не терзали его ни сысцовские указания, ни пафнутьсвские козни, он трепетно и с искренним волнением произносил такие слова, как государство, народ, правосознание. И если ничто не мешало, с особым наслаждением и душевной радостью поступал строго по закону, долго подпил об этом, проникаясь к себе уважением, а то и восхищением. Если же по каким-то причинам поступить по закону он не мог, Анцыферов так же искренне страдал, правда, несильно. Наверно, все-таки его можно было назвать и жестоким, и сентиментальным — жестоким вынужденно, а сентиментальным по велению души. Он знал, что эти два качества являются родными сестрами, знал, потому что иногда читал классику. И надо же — запоминал только то, что через годы ему стало как-то пригождаться, что в чем-то его оправдывало. Это обстоятельство лишний раз подтверждало, что есть где-то в нашем теле тайный орган, неоткрытый еще, не описанный медиками, орган, который все о нас знает и заранее предупреждает — это запомни, это тебе пригодится, это тебя коснется через десять, двадцать, тридцать лет. И Анцыферов запоминал, а в нужную минуту мог блеснуть такой точной цитатой из Салтыкова-Щедрина, например, что все просто поражались его уму и начитанности. Однажды он вот так взял да и на каком-то совещании публично произнес слова, которые многие запомнили и даже записали...
— Суровость российских законов смягчается необязательностью их исполнения, — сказал Анцыферов, забыв, правда, назвать автора. В результате многие решили, что сам прокурор мыслит столь дерзко, и прониклись к Анцыферову изумлением.
Детскость, незащищенность Анцыферова выдавала и его страсть рассматривать себя в зеркало, причем, подолгу, придирчиво, радуясь и огорчаясь тем небольшим открытиям, которые в это время совершал. Вот увидит тощеватую шею или волос, торчащий из ноздри — огорчается, искренне, глубоко огорчается, а отметит задорный блеск в глазах, этакий орлиный взгляд, сохранившиеся еще зубы — радуется, даже засмеяться может, простодушно так, беззаботно.
И подарки любил, игрушки. Дома охотно, увлеченно стрелял из детского пистолета странными такими палочками с резинкой на конце, которые при удачном выстреле прилипали к гладким поверхностям — к полированной дверце шкафа, к стеклу, к зеркалу. И со своим десятилетним сыном Анцыферов, случалось, целыми вечерами соревновались в меткости, пока мальчишке уже не надоедало и он начинал просить пощады.
Да, и в таких вот случаях проявлялось наличие в теле какого-то органа, предсказывающего будущие испытания, словно что-то подталкивало Анцыферова — повозись с сыном, удели внимание, не пожалей времени, потому что скоро, совсем уже скоро на долгие годы будешь лишен этого общения, а мальчишка твой вихрастенький без отца будет расти, без твердой его руки и надежной опоры.
Это надо сказать — долгие годы тюрьмы маячили за спиной у Анцыферова, а он и не догадывался. Это тайное, скрытое знание проявлялось в его подсознательном стремлении побыть дольше дома, поболтать, с сыном, затянуть утреннее чаепитие с женой — моложавой, ухоженной и к нему относящейся с явным снисхождением. И ласки его она принимала без восторга и нетерпения, с еле заметной, но все же досадой — ладно уж, так и быть, попользуйся мною, только быстрее. И всегда в таких случаях с беспомощной улыбкой вспоминал Анцыферов анекдот... Приходит муж домой, жена спит, а рядом записка... «Если будешь трахать — не буди, устала». Не потому ли потянулась его душа, жаждущая любви и ласки, к юной парикмахерше, единственной его отраде в последнее время. И ублажал ее подарками все более дорогими и затейливыми — то ли боялся потерять, то ли чувствовал близкую разлуку.
Игрушечные пистолеты — ладно, но и другие игрушки любил Анцыферов, и другие забавные безделушки тешили его душу, чем и воспользовался хитроумный Пафнутьев. Кто-то имел неосторожность подарить Анцыферову роскошную коробку с заморскими фломастерами. И так этим порадовал прокурора, что тот несколько дней просто маялся, не зная, куда бы их приспособить, что бы такое написать этими красивыми палочками, какое бы достойное применение им найти.
И нашел.
Начал Анцыферов на заявлениях, на жалобах, на уголовных делах писать резолюции. Это, ладно, он и раньше писал, но теперь делал это в разных цветах. Фломастеров было много, они были такие яркие, что Анцыферову захотелось выработать систему — чтобы цвет соответствовал его отношению к тому или иному документу. К примеру, если он расписался красным фломастером, то подчиненные знают — осторожно, опасность, лучше десять раз проверить, а еще лучше вообще данному жалобщику отказать. А если подпись зеленая — само собой разумеется, что этому человеку, этой бумаге необходимо дать зеленую улицу. Но системы не получилось, слишком это все оказалось сложным, громоздким, да и для всех очевидным. Поэтому Анцыферов, оставив коробку на столе для украшения, просто брал первый попавшийся фломастер и писал то или другое словцо, какое казалось ему в этот момент наиболее уместным. Помещая в картонную обложку какую-нибудь жалобу или прошение и отправляя Пафнутьеву для" исполнения, Анцыферов с непростительным легкомыслием писал прямо на обложке словцо,