Дэвид Мэдсен - Откровения людоеда
Хотя я презираю старого мошенника, мне нужно будет перечитать «Пища для инцеста: Материнская Любовь и Поедание Мяса» фон Шилберга.
На чисто личном уровне я не думаю, что 022654 любит меня — дважды во время нашей беседы он обвинил меня в том, что я брызжу на него слюной. Тем не менее, я не думаю, что это будет препятствовать нашей совместной работе; я советую продолжать предписанное 022654лечение на протяжении его пребывания здесь.
Энрико Баллетти.
Отчет зарегистрирован Лучиано Касти, главным офицером медицинской службы.
III
Постижение трудного путиЯ начал свое обучение искусству богов в Отеле Фуллера в Траубридже под надзором влиятельного Эгберта Свейна. Это был человек огромных размеров: Эгберт действительно был чрезвычайно жирным. Он также обладал чересчур экстравагантной индивидуальностью. Когда я первый раз увидел его — совершенно лысого, с выпученными глазами, толстыми губами, со слегка смуглым лицом, прогромыхавшего через кухню и непомерно яростно вопившего (его голос резонировал непристойностями), словно злодей из opera buffa[34]) — я был ошеломлен; но, вы понимаете, это был не страх и не трепет, а непреодолимое ощущение нелепости. Эгберт Свейн был на самом деле совершенно нелепым — исключительным его gravitas[35], единственным, что его притягивало, было кулинарное творчество — и он управлял своим личным королевством со всей потворствующей своим желаниям театральной нелепостью маниакального деспота, ведь кухня настоящего мастера чужда демократии. Его преданность своему искусству, несмотря ни на что, была совершенной и абсолютной, и наблюдать за тем, как он работает, означало преклонение пред алтарем его гения. Он бы не потерпел фальши, равнодушия, и он не мог допустить, чтобы вокруг него были те, которых он считал недостойными его высокого звания. Мы были, с его точки зрения, помощниками, которые служили в храме, в котором он был верховным первосвященником.
— Разве среди вас, негодников, нет тех, чья голова не набита поросячьим дерьмом вместо мозгов? — мог прореветь он (это точно его слова, уверяю вас).
Утварь летала по воздуху, словно удары молнии из длани разгневанного Зевса.
— Живи или умри со мной, парень! — кричал он лично на меня. — Живи или умри на моей стороне, и по моей прихоти. Полностью откажись от своей свободы воли ради меня, и я дам тебе божественное умение. Ты понимаешь меня?
— Да, мистер Свейн.
— Ты можешь звать меня Мастером.
— Спасибо, Мастер.
— Я научу тебя всему, чему надо научиться. Я проведу тебя от невежества к пониманию, из тьмы к свету Взамен я попрошу твое тело и душу. Ты желаешь этого, ты, безрукий молодой подхалим?
Я энергично кивнул головой.
— Да, Мастер, — сказал я. — Я желаю. И он похлопал меня по правой щеке.
В процессе обучения стало очевидно, что мое тело интересует его гораздо больше, чем моя душа, ибо однажды вечером, когда я собирался уйти с кухни и проделать свой одинокий путь наверх по черной лестнице в комнату, которая была отведена мне наверху в мансарде отеля, я обнаружил, что Эгберт преградил двери — гигантская покрытая потом гора жира, недвусмысленная улыбка расплылась складками по его багровому лицу.
— Как ты думаешь, куда ты идешь? — сказал он.
— В постель, Мастер.
— Могу я спросить, с кем?
— Ни с кем вообще, Мастер.
— Неправильно. Ты идешь в кровать со мной. — Что?
— Давай, парень! Сделай это, если ты хочешь преуспеть на этом месте. Уловил?
— Думаю, что да.
И пока мы карабкались по окутанной паром и клубами пыли лестнице, он пощипывал мою правую ягодицу большим и указательным пальцем.
Обслуживать Мастера Эгберта было не так уж ужасно, как я мог бы себе представить; на самом деле, у него были вполне обычные требования. Он был невероятно волосат; но больше всего меня впечатлило его огромное брюхо — бескрайний ландшафт, который заволакивали кучевые облака завивающихся закопченных волос, безмерная складчатость, перекрещивающаяся несметным числом маленьких изгибов и стрелок, в которых его телесная влага собиралась, словно жирные лужи после дождевого душа.
— О, радости бесстрастного вожделения.
Я углубился кончиком языка в солоноватые тени его груди, и он промычал в полном восторге:
— Сожри же меня!
Затем он приказал мне выполнить общепринятую последовательность сексуальных действий над ним, описанием которых я не буду докучать вам. Когда перед рассветом он кончил, стащив свои безразмерные запятнанные штаны, словно мешок с избытком кожи, я отправился к раковине и прополоскал свой рот «Свежестью мяты».
С этого времени Господин Эгберт начал демонстрировать заметную личную заинтересованность в развитии моей карьеры; иногда небольшие обещания о продвижении, сопровождающиеся поцелуем в губы, тайно произносились в темном углу холодильного склада:
— Я поставлю тебя на хлеб на следующей неделе, дорогой мой.
— Благодарю вас, Мастер.
— А сегодня ночью тебе выпадет честь отсосать у меня до потери сознания.
— Благодарю вас, Мастер.
Холодильный склад был (и это неизбежно, я полагаю) храмом, в котором я возносил свои собственные частные молитвы этим подвешенным тушам — притягательным и милым, сырым и обильно сочащимся; иногда я стоял пять или десять минут кряду, совершенно без движения, мое лицо прижималось к гладкой испещренной мраморными прожилками плоти, мои ноздри ласкал аромат сгустившейся крови, вызывая восторженное иступленное dulia[36]. И я созерцал иллюзии, которые отражались на сетчатом трафарете моего восторженного воображения. Мой пенис дрожал. По этим причинам я находился в состоянии сильного переживания, и приступала горькая радость страстного желания обучаться искусству и науке самовыражения через плоть. Медленно и похотливо проводя кончиком своего языка по жилистой плоскости мясного бочка цвета темного вина, я жаждал сладости этого контакта между творцом и изначальной субстанцией, который только тот, кто сгорает на пламени гения, может на самом деле знать или постигать.
Между тем, я вынужден был довольствоваться хлебом.
Мелочи жизниВ качестве хлебопека я был всего лишь помощником дьякона в жреческой иерархии Мастера Эгберта, и тот день, когда я мог бы стоять, пройдя полное посвящение, перед алтарем плоти, чтобы работать над своими собственными чудесами превращения субстанций, казался столь же далеким, как всегда; пусть даже так, все равно то, что меня обучали, было великим делом, и это нельзя было назвать неблагодарным занятием без возмещения — аромат свежевыпеченного хлеба совершенно неповторим и чрезвычайно приятен, взять хотя бы это. Мне было позволено использовать только свежие дрожжи. Поглядывая на засохшее разнообразие, Мастер Эгберт однажды закричал:
— Я не допущу эту засохшую верблюжью сперму на своей кухне!
Флавио Фалвио, главный пекарь, учил меня, как распознать тот самый момент в процессе замешивания, когда структура теста становится мягкой и эластичной — это необходимое условие для создания отличного хлеба; то, что это происходило достаточно внезапно, продолжало оставаться для меня неожиданностью довольно долгое время (в итоге большая часть теста была потрачена зря), но сеньор Фалвио был бесконечно терпелив.
— Ты будешь научиться. Согаggiо, amico mio[37] такие мастерство нет — ну, ну…
Синьор Фалвио страдал от своеобразной неспособности заканчивать свои предложения.
— Полученное за ночь? — предположил я.
— Именна, именна! Я научить тебя, ты увидеть. Piano piano, si impara[38].
И на самом деле, шаг за шагом, я учился.
Меня сильно поразило невероятное разнообразие сортов хлеба, которые я создавал на старой потертой стальной заготовке (единственный сорт, который бы ел мой отец): хлеб ресоrino[39], с травами, оливками и стручковым перцем, входящими в средиземноморские хлеба, состоящие из однородных кусочков, чего уж говорить об их сочных родственниках — хлебах с орехами, кишмишем, медом и сливками, хлебах с нугой или шоколадными крошками, хлебах со сладким рисом. Потом там были молочные рулеты, булочки, булки с изюмом, пряные сдобы и миндальные stollens[40]; также там были солодовые банановые пачки, огромный ассортимент ржаного хлеба, кольца из манго, панастанский хлеб, севильский хлеб, кентуккийские сахарные хлопья, хлеб из Толедо, пита и (мои любимые) венские плетенки с инжиром и цикорием.
Каждое из этих восхитительных творений требовало к себе персональной особенной заботы и внимания, и я обнаружил, что мне было необходимо настроиться на нужный лад, прежде чем начать работать — чтобы взять на себя, так сказать, мировоззрение той культуры, которая должным образом подходила тому сорту хлеба, который я хотел испечь. Разве это звучит de trop[41]? Уверяю вас, что нет. Было бы совершенно неуместно, скажем, начать печь баварский ржаной хлеб в состоянии, faute de mieux[42], которое можно было бы назвать «средиземноморским настроением», так как основная субстанция под вашими пальцами будет чувствовать чужеродное колебание и соответственно реагировать. Люди, которые живут в холодной северной крепости, не могут успешно испечь хлеб, пока их сознание танцует с образами лазурного моря или жаркого южного солнца. Я мог бы вам сказать, что, немного послушав Моцарта прошлой ночью, я гарантированно получил отличные результаты, готовя венские плетенки с инжиром и цикорием.