Тонино Бенаквиста - Охота на зайца. Комедия неудачников
Ее окрасят.
Теперь он сам на нее смотрит, еще более изумленный, чем мы, подносит ко рту. И слизывает капли прямо со ссадины.
Женщина, морщась, отворачивается. Мужчина, возможно муж, уводит ее в коридор. Третий, еще более обеспокоенный, просит меня принять меры. В конце концов, это ведь я отвечаю за вагон? С бутылкой девяностоградусного спирта и лейкопластырем я присаживаюсь рядом с больным.
— Я сам все сделаю, вам лучше к этому не прикасаться, — говорит он.
Я не настаиваю. Поезд уже совсем разогнался. В глубине своего кармана я нащупываю жевательную резинку. Жан–Шарль угощается, не переставая делать себе повязку.
*
Жуем.
На полу валяется скомканный листок бумаги, тот, что он мне дал недавно. Видимо, выпал из моего кармана, когда я доставал жвачку. Разворачиваю его без любопытства.
НЕ ДАЙТЕ МНЕ УЙТИ
Мы с ним переглядываемся, но никто не говорит ни слова. Я скатываю из записки маленький шарик и запускаю им в мусорную корзину. Мимо, не попал. Закуриваю сигарету. Абрикосовый вкус блекнет. Делаю второй шарик из бесцветной резинки и тоже бросаю в корзину. Опять мимо. Я уже не так меток, как раньше. Впервые за долгое время ко мне возвращается подлинный аромат табака.
— Эта штука с алым цветом… это ведь из Шекспира, верно?
— Да.
— Макбет, где–то в начале…
— Да, это его диалог с женой.
— Я не очень хорошо помню, в чем там дело, еще в лицее проходили, но окровавленная рука в память врезалась, да и цвет тоже.
— Правда ведь, да? Сразу вспоминается. В основном из–за слова «алый». Бледно–алая… Руки, окрасившиеся алым.
В углу окна я замечаю краешек луны. У меня впечатление, что по эту сторону Альп немного холоднее. Когда–нибудь надо будет посетить Ломбардию иначе, нежели в этом трясущемся ящике.
— Вы не угостите меня сигаретой? Я уже много лет как не курю.
— У меня светлые.
Он подносит сигарету ко рту. Когда он наклонился к зажигалке, из его внутреннего кармана что–то выпало и покатилось по полу. Пузырек с пилюлями. Он смотрит на меня какое–то мгновение и снова прячет его.
— Я завязал с куревом после своего второго малыша.
— Как его зовут?
— Поль. Ему сейчас одиннадцать… Чудной… То, что он еще ребенок, для него непереносимо, никогда еще не видел карапуза, который бы с такой силой стремился повзрослеть. Прямо помешательство.
Краешек луны по–прежнему на том же месте и следует за нами с замечательной точностью.
— Это я понимаю, — отзываюсь я. — Со мной то же самое. Нас было пятеро, мой старший брат, три сестры и я, причем даже с самой младшей у меня десять лет разницы. Я типичный несчастный случай в конце маршрута. Когда я видел, как мои сестренки уходят вечером и возвращаются часа в четыре ночи, я умирал от зависти у себя в постели, потому что не мог за ними последовать и насладиться этой дьявольской свободой. Заметьте, я зато отыгрывался на телике. У нас было так тесно, что родителям пришлось поставить телевизор в нашу комнату. Я смотрел его до тех пор, пока программы не кончались, когда родители уходили спать. Помню даже, что видел «Психоз» Хичкока. Самое жуткое впечатление моего детства. На следующий день я попытался что–то пересказать своим одноклассникам, но никто не поверил.
Он улыбается, с сигаретой в уголке рта.
— Ну что, будем ложиться спать? — предлагаю я.
— Вы думаете?
— Мне надо хоть часик вздремнуть, прежде чем начнут сходить в Вероне.
— А для меня вы место найдете?
— Попробуем в вагоне моего приятеля, думаю, пятое свободно.
Никто не осмелился напомнить про купе Беттины. Но подумали об этом оба.
Пятое действительно свободно. Соня робко там устраивается.
— Завтра утром увидите маленького блондина, который с большой твердостью вас спросит, какого черта вы тут делаете. Это и есть мой приятель. Скажите ему, что я в курсе. Спокойной ночи.
— Вы уходите?
— А вы, наверное, решили, что я буду держать вас за руку, напевая колыбельную?
— Нет… Я хотел сказать… В таких обстоятельствах трудно обойтись простой благодарностью, не знаешь, какие слова…
— Погодите, погодите, выходит, это я теперь должен сказать, мол, тогда не говорите ничего, так, что ли?
— Я вас отблагодарю по–своему, правда это не бог весть что. Думаю, что должен сделать вам одно признание. Маленький кусочек правды.
— О нет, сжальтесь, это может потерпеть и до завтра.
— Всего одна–две минуты, пожалуйста. После этого мы оба почувствуем себя лучше.
Он решил доконать меня окончательно. Чтобы у меня последние силы иссякли. Присядем.
— Ладно, я быстро, во–первых, чтобы вас освободить поскорее, а еще, чтобы перестать наконец думать и передумывать обо всем том, что перевернуло и мою жизнь, и жизнь моих близких. Два года назад я заболел. Эта болезнь передается через кровь… она… как бы это сказать… о ней мало что известно… но она входит в моду… еще пока ничего не нашли, чтобы… Нет, об этом тоже нельзя говорить! Вот дерьмо! Но вы же понимаете, что я хочу сказать, да?
Он вдруг занервничал. Начал–то больно торжественно, да меньше чем через две фразы забуксовал.
— Не хуже, чем чума в свое время, или туберкулез, или рак, и надо же было ей появиться теперь, незадолго до конца тысячелетия, как раз когда я жил себе потихоньку–полегоньку… вы понимаете?
Я никак не реагирую. У меня на то куча причин, я боюсь понять, боюсь того, что он собирается сказать, боюсь и самой болезни, и тех, кто о ней говорит. По поводу таких случаев я твердо усвоил одну вещь: какой бы ни была реакция, она обязательно окажется плохой.
— Так вы поняли или нет? Или вам нужны все точки над «i»? Что вы еще хотите знать?
Ничего я не хочу знать, Жан–Шарль. Это ты хочешь передо мной выговориться. Если откажешься продолжать, я слова тебе не скажу.
— Вам нужно ее название? Небось оно уже вертится у вас в голове? Ну да, вы что–то подозреваете! Да только ошибаетесь, а вот я знаю правильный ответ: синдром Госсажа, вот, говорит вам это что–нибудь? Конечно нет, верно?
Он хочет, чтобы я сделал что–нибудь — засмеялся, заплакал. Мне надо сохранять ту же маску, иначе все пропало. Я ждал этого слишком долго.
— Как я ее подцепил? Это никого не касается… И никто еще не рискнул спросить меня об этом. Первые симптомы были просто классические: приступы слабости, внезапные скачки температуры, затем Кошен[25] и прочее дерьмо, потеря всего, что только можно: сна, аппетита, дыхания, сознания. Три недели рвоты и ожидания в темноте. Я не захотел, чтобы моя жена приходила. И вот однажды утром…
Он делает паузу, положив руку на лоб.
— Мне трудно рассказать про то утро… Пробуждение, почти спокойное, чувство такое, будто вновь обрел друга… способность снова пользоваться своими членами… составлять со своим телом единое целое, как все, как раньше. Я попросил чашку кофе с тартинкой. И моя история началась там, где должна была закончиться. Вокруг моей койки прямо карнавал завертелся: анализы, диализы один за другим, всякие тесты, хоровод обалдевших врачей со всего света у моего изголовья. Наконец мне сказали, что я как–то заморозил вирус. Значит, выздоровел? Нет, на этот счет никто ничего не знал, просто я остановил развитие вируса на одной из стадий — ни прогресса, ни регресса. Появились и прочие результаты, всякие замысловатые штуки, мне сказали, что у меня какая–то особенная кровь, что она вырабатывает антитела гораздо быстрее, чем любая другая иммунная система. У них был отмечен всего один похожий случай, в Нью–Йорке, тоже по поводу синдрома Госсажа. Профессор Лафай, тот специалист, который меня вел с самого начала и только со мной и возился, разработал пилюли, которые вы видели, специально приспособленные к моему обмену веществ. Да только там, где мой бедный случай касался меня одного, все вдруг стало усложняться, потому что с помощью моей крови можно гораздо успешнее исследовать вирус и даже создать вакцину. Самую первую вакцину против всех болезней иммунной системы.
Я чуть не поперхнулся от удивления. Ведь я–то на него совсем иначе смотрел… До меня мало–помалу доходит, что передо мной сидит тип, способный освободить миллионы людей от самой страшной беды из всех возможных. Живая надежда. И он говорит об этом так, будто речь идет о гриппе.
— Но… это… это же потрясающе…
— Да, может быть, для вас, для моих ребятишек, но только не для меня. Вы знаете, что такое вакцина? Это для здоровых людей, а для меня все уже слишком поздно.
Напряженный момент. Не знаю, что добавить. Он продолжает свою повесть:
— Наконец… короче, я вернулся домой, но работать уже совершенно не мог. Все изменилось, друзья сочувствовали, жена пыталась отрицать мою болезнь, делала вид, будто ничего не произошло, дети помалкивали. Контрольные визиты врачей четыре раза в неделю, я стал подопытным кроликом, которому не устают повторять, что ему чертовски повезло иметь такую уникальную кровь. А тут еще надо заполнять кучу формуляров для социального обеспечения, бесконечно подавать ходатайства, и все это невыносимо медленно. Я их проклял. Накопились долги. Как вы думаете, можно чем–нибудь всерьез заниматься, когда можешь сдохнуть в любой день? Жена попыталась работать, так, мелочевка, от случая к случаю, надолго удержаться нигде не удалось. Каждое утро я смотрел, как Поль и Од уходят в школу, и думал, что с ними будет, если я умру.