Александр Войнов - Готовься к войне (Кат)
А вот Богдана Зиновия Хмельницкого народ не очень жаловал. Не могли забыть, что в ясырь татарам и туркам много своего люду отдал. Да и Переяславская Рада только во вред Украине стала. Надо было под русских царей не спешить, а свою державу ладить. Цари вначале украинцев братьями величали и за стол сажали, а с годами вольности казацкие урезать стали. А Екатерина и вовсе у казаков звание отняла, а села к себе в «крепость» записала, и стали казаки не украинцы, а малороссы. Тем же путем и Сталин пошел. Так что казакам с Советами не по пути было. В Гражданскую много их полегло, а кто в живых остался - в эмиграцию ушел. А в 41-м с немцами воротился. Казаки воевали против красной армии в разных частях Вермахта. А в 43-м Хельмут фон Панвиц начал формировать казачий кавалерский корпус войск С.С. Сам он из обрусевших немцев, язык и обычаи казаков знал хорошо. Много казаков под его рукой воевало. Я в то время в СМЕРШе служил. Была такая организация во время войны. «Смерть шпионам» расшифровывалась. Создавалась она в противовес «Абверу», немецкой военной разведке, и со шпионами и предателями разбиралась. Панвиц на оккупированных территориях казаков вербовал. Я тогда линию фронта перешел и на Кубани к нему завербовался. Задание имел от командования этого Панвица живым взять в плен или убрать. Но не получилось. Я около года у него прослужил, сотней командовал, и звание офицерское и награды имел. Казаки-эсесовцы в 44-том десять километров обороны держали. Много информации я своим передал, но задание не выполнил. Отозвали фон Панвица в Берлин. Я тогда к нашим вернулся, да чуть под трибунал не попал. Суровое было время. А ординарцем у меня казачонок был, помоложе тебя. Лет двенадцать отроду. Я из-за него Панвица в живых оставил. Знал, что не пойдет он со мной через линию фронта к русским. Ненавидел он красных, а если бы я Панвица прибрал и ушел, то его к «стенке» бы поставили. Как сообщника. Интересно, как у ординарца судьба сложилась. Казаки в конце войны англичанам сдавались, а те их в Линце по ялтинскому договору русским выдавали. Много казаков жизни себя лишило, а в лагеря сталинские не пошли.
В конце следующего лета Никанор перестал ходить на работу, безвылазно сидел дома и никого, кроме рыжего кота по кличке Золотой, к себе не впускал. Они сдружились. Бесхвостый, забыв старые обиды, переселился жить к Никанору и стал на полное довольствие. Каким-то непостижимым образом Катсецкий приучил его есть хлебный мякиш, смоченный самогоном, и заедать конской колбасой. Переживший годы оккупации, и без того наглый Золотой, совсем потерял нюх. Он по-хозяйски разгуливал по коридору, мочился за старым, источенным шашелем платяным шкафом, выставленным за ненадобностью в коридор, время от времени призывно и хрипло орал не своим голосом, сытно отрыгивал и никому из жильцов не уступал дорогу. Нагулявшись, он через форточку возвращался к лежавшему на кровати Никанору и, скрутившись клубком у него на груди, мирно засыпал. Никанор мог часами лежать без движения, стараясь не нарушить покой своего любимца, и ему казалось, что наконец-то он встретил существо, понимавшее его без слов. Проснувшись, Золотой приводил себя в порядок, тщательно вылизывая шубу, прыгал на стол, нехотя, как будто делая кому-то одолжение, доедал остатки колбасы и, усевшись на краю, немигающими глазами преданно глядел на Никанора.
- Эх, жаль, поздно снюхались, - думал бесхвостый. – Хотя бы так протянуть подольше.
Как-то под вечер, небритый и осунувшийся, в одночасье постаревший лет на десять, Катсецкий вышел в коридор и постучал к Левше.
- Ну вот, брат лихой, и финита. Дольше всех протянул я из тех, кто царскую фамилию со свету сжил. Никого в живых не осталось, кроме меня. Я за всеми наблюдал издали, сколько мог. Ни один своей смертью не помер. Кто в петлю влез, кто яд принял, а кто в речке утопился. Вот и мой черед настал. Отгулял я свое. Ни пить, ни есть не могу. Ничего живого во мне не осталось - одна оболочка. Все прогорело дотла. Сна нет. Только задремаю, сразу зовет кто-то. А днем тоска такая, что хоть волком вой. И отец Гермоген перестал являться, может он бы чего присоветовал. Все, говорит, больше к тебе не приду. В другом месте, может, свидимся, - сказал, когда в последний раз приходил. А я все надежду имел, что умру как все, а смерть не идет. Видать, от судьбы не спрячешься. Думаю, всему виной камни эти романовские. Потому, как кровь на них. Из-за алмазов этих и сбылось предсказание Гермогеново. Если бы не пожадничал и камней не присвоил, то все, может, по-другому и сложилось.
Никанор осторожно вылил из графина воду и, прикрывая горловину ладонью, высыпал на тарелку горсть самоцветов.
- На, полюбуйся. Вот они, красавцы. Четвертый десяток пошел с тех пор, а они все при мне. Ни разу надолго не расставались. Последнее время, когда стал жизнь вести оседлую, я их в этом графине хранил. Угол преломления света у чистого алмаза точно такой же, как у воды. Вот их и не видно. И графин всегда на виду. Ну, а теперь не придумаю, что с ними делать. Может, с собой заберу, Харону за переправу отдам. А может, тут оставлю. Не решил еще.
Никанор принялся мерить комнату нервными шагами.
- Просьба у меня к тебе последняя, - Катсецкий подошел вплотную к Левше, - В эту ночь, когда выстрел услышишь, ты вот этим ключом дверь отопри и пистолет унеси, а дверь наново закрой. Парабеллум в мокрый платок завернут будет, чтобы ожога у меня на лице не осталось.
Никанор снял со стены старый пожелтевший снимок, вынул из фанерной рамки и поджог от керосиновой лампы. Фотография горела медленно и неохотно, как будто души тех, кого она однажды запечатлела, протестовали против повторного аутодафе.
- Не хочу, чтобы подумали, что я жизни испугался. Всем не объяснишь. Я окно открытым оставлю и следы на подоконнике... Пусть думают, что старые недруги до меня все-таки добрались. А когда шумиха уляжется, ты парабеллум на моей могиле поглубже закопай. Мне так веселее будет. Ну, а теперь ступай. Я как с
бриллиантами управлюсь, так и в путь... Не знаю, сколько времени уйдет на это, но
к утру определюсь. Помнишь, как в той песне:
«а рано утором зорькою бубновой
не стало больше Кольки Ширмача»
В песне пелось не про Никанора, а Кольку, но Левша не стал его поправлять. Катсецкий подтолкнул его к двери и, наклонившись к уху, прошептал одними губами:
- Ну, а если духу не хватит сделать, что задумал, тебя позову на подпору. Давно хотел узнать, о чем к расстрелу приговоренные думают в свой последний миг. Только так я смогу судьбу обмануть. Не зря же я тебя натаскивал. Прикинешь на себя шкуру ката. А за помощь – бриллианты твои. Ну, а ты иди путем, который выбрал. Не сворачивай ни влево, ни вправо. Иди и готовься к войне, - напутствовал он Левшу, и вдруг спросил не к месту:
- А ты помнишь ту рыжую, что года два назад меня от простуды лечить приходила?
- Помню, - ответил Левша. – Ну и что из этого?
- Занятная особа, - вздохнул Никанор, - душевная. Грех попутал, и я как-то сошелся с ней месяца на два. Квартиру снимали на Холодной горе. А потом перегорело. Не пара я с ней, разница в летах слишком большая. Она одна догадалась, что со мной неладное происходит, а помочь не смогла. Не в силах.
- Да, вот еще что, - спохватился Катсецкий. – Ты присмотри за Золотым. Он дороже всех. Только он один понимал меня до конца и корысти не имел.
От духоты и смешанного с пороховыми газами запаха крови, у Левшу запершило в горле и тисками сжало виски. Где-то в центре головного мозга ослепительно ярким светом вспыхнула матовая лампочка и, не выдержав накала, лопнула на тысячи мелких ранящих осколков. Голова пошла кругом и, удеживая равновесие, он присел на корточки, коснулся рукой пола и почувствовал, как ладонь увязла в начинающей густеть липкой крови. Время, ставшее тягучим, как остывающая кровь, на какой-то промежуток остановилось и замерло, ожидая пока Левша придет в себя.
При неверном свете керосинки он на ощупь отыскал на полу еще теплую гильзу, дрожащими от волнения, негнущимися, непослушными пальцами вытащил из графина пробку и перевернул его верх дном.
Из горлышка скатились несколько запоздалых капель и смешались с лужей черной крови, в которую уткнулась голова Никанора. Бриллиантов не было и в помине.
- Обманул, гад ползучий. Не заплатил за проезд и оставил ни с чем, - со злобой думалось Левше. – Никому нельзя верить на слово.
Вытерев руки полотенцем, он принялся лихорадочно обыскивать лежавшего на полу, с неестественно запрокинутой головой, Катсецкого.
- Зря я впутался в эту историю. Нет мне фарта и не видать Джоконды, как своих ушей. Эх, если бы камушки мне достались, разыскал бы черноглазую и, наверняка, она бы не устояла.
Перерыв нехитрые Катовы пожитки, его преемник мокрым полотенцем тщательно протер графин и керосиновую лампу, завернул в него парабеллум и стреляную гильзу, и столкнув на пол сидящего на подоконнике, ничего не понимающего, ошалевшего Золотого, выпрыгнул в окно.