Ральф Макинерни - Третье откровение
Не то ли самое произошло с ним? От самоанализа Трэгеру стало неуютно. Впрочем, наверное, подобные чувства испытывают все. Ну, за исключением Хизер. Она, похоже, черпает в этом жизненные силы. Живя у нее, Трэгер несколько раз спускался в молельню, просто сидел, пока Хизер стояла на коленях, и время приобретало для него другое измерение. Обычно время измеряет движение, а что измерять здесь, когда есть только застывшая неподвижность, тишина? Постепенно Трэгер к этому привык. И поймал себя на том, что завидует Хизер.
— Что ты говоришь? — спросил он.
— О, я ничего не говорю. Я слушаю.
Если Трэгер и обладал когда-то подобной бесхитростностью, то она уже давно скрылась под многими слоями житейских отложений. Операции, коварство, убийства, бесконечная борьба насмерть с могучим противником, которая совершенно неожиданно и, надо признаться, к большому сожалению, завершилась.
— «Да не с громом, а со всхлипом»,[101] — заметил Дортмунд.
— Это уж точно.
Поэтому они оба с неохотой удалились на покой; Трэгер сосредоточился на деятельности, которая прежде была лишь прикрытием, а Дортмунд поселился в уединенном домике на берегу Чесапикского залива, где мог читать давно отложенные книги и обхаживать своего охотничьего пса Марвина. Неудивительно, что, когда к Дортмунду обратились представители ватиканской службы безопасности в связи с убийствами в Апостольском дворце, оба откликнулись, как старые боевые кони на зов трубы. Трэгер вспомнил и свое удивление, когда Дортмунд сказал, что всегда считал его католиком.
— А где бы еще ты изучил противостояние добра и зла?
Но насколько непримиримым было это противостояние в жизни самих Трэгера и Дортмунда?
Поэтому Трэгер просто сидел рядом, пока Хизер молилась, и старался слушать. Но ничего не понимал, не в силах очистить рассудок от противоречивых мыслей и образов.
— Сходи исповедуйся, — сказала Хизер, когда Трэгер поделился с ней ощущениями.
Исповедь. Встать на колени и шепотом рассказать через решетку обо всех страшных грехах, которые он совершил? Рассказать все это какому-нибудь священнику, который, вероятно, привык иметь дело с кающимися, у кого на совести нет ничего тяжелее нетерпения, скупости, дерзости и время от времени, может быть, легких любовных позывов? Казалось, Хизер прочитала его мысли.
— Отец Кручек, — подсказала она.
Хизер каждый день ходила на заутреннюю, которую служил Кручек, и возвращалась домой, голодная, еще до того, как Трэгер успевал побриться и принять душ. Как-то раз Трэгер отправился вместе с ней и сел на скамью позади, наблюдая за знакомым в далеком прошлом ритуалом, точнее, его довольно точным воспроизведением. Кручек походил на старого солдата, который знает упражнения назубок и выполняет их с четкостью, не оставляющей места для сомнений. Исповедоваться можно будет после мессы, в ризнице. Когда Кручек сделал это объявление и повернулся к алтарю, Хизер обернулась к Трэгеру. Тот ощутил страх, ужас, его охватила дрожь при мысли о том, чтобы встать и пройти в святилище. Однако ему передалось что-то от невозмутимости Хизер. Он встал и направился в ризницу.
Кручек как раз вешал облачение в шкаф. Он еще был в стихаре и епитрахили. Нетерпеливо посмотрев на Трэгера, священник кивнул на подушечку для коленопреклонения, отделенную от стула ширмой. Увидев, что Трэгер колеблется, Кручек сказал: «Ну же». Он уселся на стул. Трэгер опустился на пол по ту сторону ширмы.
Бывший агент уставился на паутинообразную решетку. Оптический обман: в зависимости от угла зрения она становилась то выпуклой, то вогнутой.
— Даже не знаю, с чего начать, — наконец сказал Трэгер.
— Когда вы исповедовались в последний раз?
— Много лет назад.
— Тогда мы сделаем проще. Какие грехи вы не совершали?
Трэгер не смог найти ни одного, когда Кручек принялся перечислять, словно зачитывая список. Да, он совершал их все.
— Убийство?
Этого ли он опасался? Трэгер шумно втянул воздух.
— По долгу службы.
— Вы служили в армии?
— В ЦРУ. — Помолчав, он добавил, словно это могло смягчить грех: — Теперь я в отставке.
Кручек вздохнул.
— Что ж, я не могу назначить вам в качестве наказания что-нибудь вроде двукратного чтения «Аве Мария».
Трэгер молча покачал головой. Видел ли это Кручек?
— Вы правда искренне сожалеете об этих грехах?
— Тогда они мне не казались грехами.
— И даже убийство?
И снова он кивнул, но добавил вслух:
— Да.
— Ни у меня, ни у вас нет времени вдаваться в подробности. Вы сожалеете обо всех этих прегрешениях, совершенных против всемогущего Господа?
Этот вопрос перевел разговор из сферы конкретных поступков в спор о том, почему тот или иной поступок считается хорошим или плохим. Только теперь Трэгер осознал, какое влияние оказывала на него Хизер, даже не своими словами, а просто тем, что собой представляла. Ему захотелось стать таким же. И отец Кручек предлагал сделать первый шаг.
— Да, святой отец.
— Хорошо. Я хочу, чтобы вы сделали следующее. Достаньте четки. И ежедневно читайте Розарий. Я имею в виду, все пять декад. Просите благословенную Богородицу помочь вам измениться.
Кручек произнес фразу об отпущении грехов только после того, как они вдвоем с Трэгером прочитали покаяние. Трэгер повернул голову к решетке, ловя слова на латыни. Кручек поднял голову, и вот — «чьи грехи ты простишь, они прощены» — он отпустил Трэгеру все.
Кручек сидел за ширмой до тех пор, пока Трэгер не вышел из ризницы. Когда тот остановился рядом с ожидающей на скамье Хизер, та подняла взгляд. На ее лице мелькнула едва уловимая улыбка, девушка встала, и они отправились домой завтракать.
И вот сейчас Трэгер потягивал горячий чай в китайском ресторане в Риме и с нарастающим чувством голода изучал меню, размышляя о том, угрожает ли что-нибудь Хизер, остановившейся в монастыре бригиттинок. Он не мог позволить себе тревожиться за нее — только не сейчас. Все зависело от того, придут ли они с Анатолием к соглашению.
— Кто твой связник? — спросил Трэгер у Карлоса.
Тот лишь молча посмотрел на него. Если бы он ответил, Трэгер перестал бы его уважать.
— Сможешь устроить встречу?
— Если не смогу — да поможет нам Господь.
III
Габриэль настроился на переезд
Габриэль Фауст в последнее время много задумывался над двумя глубокими нравственными истинами: алчность не знает пределов, а самоуверенность жестоко мстит. Он зарвался и проиграл.
Простительная гордость собственными талантами подтолкнула его вообразить, будто изготовленный им документ — а в каллиграфии его мастерство подражать не уступало аналогичному дару Инагаки в живописи — действительно стоит тех денег, которые он запросил. Не в последнюю очередь потому, что Трепанье по дороге в «Эмпедокл» позвонил ему и сказал, что какой-то мошенник предлагает фальшивку за немыслимые четыре миллиона долларов.
Ханнан даже глазом не моргнул, услышав сумму.
— Вы уверены, что это подлинник?
Фауст положил на стол заключение, подготовленное Инагаки.
— Не тот ли это человек, кто пишет для нас картины?
— Он самый.
Нет объяснения лучше самого плохого. Фауст начинал сомневаться в хваленой проницательности Игнатия Ханнана. Можно было не объяснять, как подготовить деньги в таком виде, чтобы их принял покупатель.
— Ему все равно придется обналичивать чек, — сказал Ханнан. — Подобную операцию не забудет ни один банк. Разумеется, обязательно свяжутся со мной, чтобы удостовериться в подлинности.
Он с отвращением покачал головой.
— Подумать только, торговля такой святыней.
Все свои деньги Ханнан заработал честно. Фаусту захотелось узнать, как это — зарабатывать деньги честно. Чек никто не будет обналичивать, как ошибочно полагал Ханнан. Швейцарцы в подобных вопросах ведут себя гораздо деликатнее. Фауста грела мысль, что он теперь самый настоящий мультимиллионер. А там, где четыре миллиона, почему бы не появиться и пятому?
— Можем и не соглашаться, — осмелился сказать Фауст.
— Мы ведь прекращаем это святотатство, а не начинаем его.
Ну кто не оправдает свое решение, окончательное и бесповоротное?
По части денег Трепанье было далеко до Ханнана, однако его деятельность имела бурный успех. Интересно, сколько одержимый священник выложит за копию того, за что Игнатий Ханнан заплатил четыре миллиона?
Во время великой демонстрации, педантично представляя сокровище, Фауст следил, как мастерски Трепанье разыгрывает роль неудачливого претендента. Когда Трепанье уже уходил, он его остановил и пригласил к себе в кабинет.
— Великий день, — начал Габриэль, усаживаясь в кресло.