Леонид Панасенко - Случайный рыцарь (Сборник)
Она не заметила гостя — смотрела вдаль, прочь от дома, и Дмитрию Алексеевичу пришлось свернуть на боковую аллею, чтобы подойти ко входу в беседку… Но вошел не сразу — замер в нескольких шагах, вглядываясь и не в силах оторвать взгляд.
Лихому казаку, видевшему и диких огнеглазых черкешенок, и роскошных полячек, и уютно-аккуратненьких немочек, и дерзких француженок, казалось, что ничего прекраснее в своей жизни он не встречал. Не разум — отважное сердце его простучало вдруг: богиня! — и повторяло, вторило это слово, вбивало в грудь, все ближе к горлу… И, быть может, оттого только, что голос разума, голос сорока шести прожитых лет кричал, предупреждая, что не может быть, что сие ложь и самообман, что все захолустные прелестницы глупы и жеманны, и суетны душою, пустые персоны и только, и все пытался заглушить голос сердца, Дмитрий Алексеевич двинулся с места и подошел к Мари.
Она повернулась на звук шагов, Дмитрий не смог вспомнить, видел ли он когда прежде такие ясные глаза, неожиданно светлые при черноте кос; и наверняка никогда — хоть это понимание и не перелилось в слова — девичьи глаза не обращались к нему радостным, доброжелательным и жадным любопытством. Или надеждой?
Они обменялись приветствиями — и вдруг заговорили так, словно и нет между ними тридцатилетней пропасти. О чем? Да о пустяках и о главном. Даже вдруг серьезно заговорили, очень рассерьезничались — потом посмотрели друг другу в глаза, почувствовав одновременно комизм важного разговора в этот час и в этом месте, и рассмеялись.
И Мари спросила:
— Хотите черешен? — и протянула горсть блестящих ягод.
Рубан, чуть заметно прихрамывая на правую ногу, подошел еще ближе и неожиданно для себе самого наклонился, и губами снял ягоду с узенькой девичьей ладони. И — застыл на миг, продлевая касание, продлевая позу со склоненной головой, как — единственно в жизни, — перед Александром Благословенным, из собственных рук вручающим орден.
В это мгновение, наверное, все и решилось для Рубана. Или чуть позже?
Криницкий наказал Мари поехать к соседу — тот безо всяких прав захватил майорский луг. Просто послал гайдуков, и они кийками прогнали криничковских косарей.
Дмитрий Алексеевич, под предлогом, что это по пути, вызвался сопровождать. Кажется, все обрадовались — управляющий, смышленый и лукавый длинноусый хохол, кучер, Мари и, конечно, сам Рубан.
Добирались в приличное, предполуденное время за полчаса — Мари в тарантасе, Дмитрий Алексеевич верхом.
Господин Макашов оказался на крыльце, и Мари — соседи были знакомы, — заговорила сразу, едва успев поздороваться. Рубан, не представленный, в невзрачной дорожной одежде, и рта не успел раскрыть, как Мари все выпалила, горячо, по-девчоночьи — и, конечно же, получила издевательски-вежливый ответ Макашова, процеженный сквозь прокуренные зубы: ему, Макашову, мол, доподлинно известно о принадлежности упомянутого луга жалованному ему имению, а посему гайдуки выполняли его законную волю, и только уважение к ранам господина Криницкого подвигнуло его ограничиться изгнанием косарей без возбуждения требования о компенсации ущерба. Впрочем, если угодно, пусть обратятся в губернский суд, конечно, если господин Криницкий явится туда самолично, а не пошлет опять барышню из детской или случайного поверенного.
Тогда только, увидев, как вспыхнули щеки Мари, Рубан подался вперед и, все еще сохраняя сдержанность, порекомендовал Макашову не только проявлять уважение к героям Отечественной, но и соблюдать законы Государевы и обычаи, принятые среди черниговского дворянства.
— Я так и знал, — взвизгнул Макашов, — что вы, малороссцы, станете тыкать вашими мазепинскими правами! Ваш холопский народ еще учить и проучивать надо, пока станете на что приличное похожи!
Полковник недобро сузил глаза и, выдержав паузу, шагнул вперед: — В губернский суд за своеволие мы пожаловаться успеем. А за все прочее ответите Вы лично — мне, черниговскому дворянину, мне и моей сабле!
Макашов вскочил и выкрикнул, багровея: — Угрожать? Мне? Камергеру императорского двора? Да я тебя сейчас высеку, как пса…
Закончить обещание Макашов не смог, не успел — свистнула казацкая нагайка, и наискосок по камергерской физиономии вспыхнул рубец.
— Взять его! Взять! Засечь! — заорал Макашов. Гайдуки — двое с саблями, четверо с дубинами, — бросились к Рубану.
Полковник стремительно повернулся, нырнул под руку ближайшему вооруженному гайдуку и, перехватив на взмахе кисть, толкнул здоровенного парубка под удар дубинки второго гайдука. Мгновение — двое, сшибясь, еще с криком падали, — сабля завертелась в руке Дмитрия Алексеевича.
На последующую сцену Мари лучше было не смотреть. Казалось, что Рубан только чуть наклоняется из стороны в сторону, а сабля сама свистит и описывает сверкающие полукружия, обрубая дубинки и рассекая лица и руки.
Секунда? Две? Три? Четверо — на земле, двое, обезоруженные и с кровавыми порубами, отбегают в сторону, остальные — неподвижны и, как загипнотизированные, не шелохнутся.
Чуть отставив вправо-вверх саблю в напряженной руке, Рубан поднялся на ступени и поддал острием Макашовский подбородок: — Ну что, великоросс, холопов твоих я пожалел — хохлы, и не виноваты; а тебя — не пожалею…
— Господин… господин… — пролепетал Макашов. — Вы не можете…
— Могу. Не будет тебе места на этой земле. И до суда — не доживешь. Все, что можешь получить — право умереть с оружием в руке. Право мужчины и дворянина — если, конечно, ты действительно дворянин…
Как звук включился — сзади заголосили бабы, сбегаясь к пораненым гайдукам, зашумели мужики, и раздался ломкий голос Мари Криницкой: — Дмитрий Алексеевич, прошу Вас, отпустите его. Прошу Вас. Вернемся…
Рубан еще секунду помедлил, с бретёрской проницательностью вглядываясь в лицо камергера, потом бросил сквозь зубы: — Бога благодари. И Ее. И знай: полковник Рубан тебе ничего больше не отпустит.
Вытер лезвие о шелковую Макашовскую рубашку — и сошел с крыльца. Подошел, чуть прихрамывая, к Мари, взглянул в благодарные и испуганные глаза и, чуть улыбаясь, подал левую руку: — Прошу в экипаж, Мария Васильевна. Я напугал Вас? Извините — погорячился.
Выехали за ворота; кучер хлестнул — и лошади резво закопытили по мягкой, еще хранящей влагу дороге.
— Не беспокойтесь, Мари, — сказал Рубан по-французски, — больше ваших косарей не тронут.
— Не беспокойтесь? Я очень опасаюсь, что Вы можете пострадать. Макашова в округе все боятся.
— Не посмеет. Слабак, — коротко бросил Дмитрий Алексеевич, умеряя рысь Гнедка, — а с гайдуками ничего не случится. Кости не рубил.
С полверсты они молчали. А потом, также по-французски, Мари сказала: — Боже мой, так счастлива была бы я с таким отцом… — И положила прекрасную руку на край экипажа.
Дмитрий Алексеевич, подав Гнедка поближе, накрыл ручку своей крепкой, в рыжеватой поросли рукою и, поймав взгляд, ответил:
— У Вас есть родной отец, Мари. А другое место в Вашем сердце и Вашей жизни я буду счастлив занять…
Еще два месяца Рубан еженедельно заезжал в Кринички, пока не уверовал окончательно в возможность счастливой перемены в жизни, пока не посватался, не получил отеческого благословения от Василия Василиевича, ничуть не скрывающего свого облегчения, и — первого, решительного и нежного поцелуя от невесты.
И вот сейчас…
Дмитрий Алексеевич вернулся в усадьбу, тщательно собрался и поскакал знакомою наизусть дорожкой, сквозь лесок, в графский дом. Кому, как не его сиятельству, крестнику и кровнику, спасенному и благодетелю, быть посаженным отцом на свадьбе?
Да, генерал моложе его на двадцать лет с небольшим; и что с того? В дружбе, равно и в любви, нет меры годам…
Рубан въехал в услужливо распахнутые ворота; у. крыльца спешился, бросил поводья конюху и взбежал по мраморным ступеням.
В гостиной чуть задержался — пройти ли к кабинету или подождать, пока мажордом вызовет; решив не дожидаться — почти по-свойски, — подошел к резной двери и троекратно постучал.
Постучал, не зная, что с этого мгновения начинается самая нелегкая часть в его бурной, но в сущности пока прямой, как штык, судьбе.
Глава 7
Дмитрий Кобцевич опустил голову на руль и замер. Очень долго, быть может, всю предыдущую жизнь он пробегал, проскакивал мимо действительной — если она и в самом деле существует такая, действительная, — оценки своих поступков. С годами, с опытом, с расширением кругозора стало понятно, что правда — не одна, что есть несколько систем взглядов, по которым один и тот же поступок оказывается подвигом или преступлением, обыденностью или чрезвычайностью, жертвой или предательством. Один и тот же. Было время, когда истиной в последней инстанции казался марксистский (или тот, который скрывался под названием марксистский) подход. Кто не с нами, тот против нас. Общее больше личного. Наше дело правое, победителей не судят. И так далее. И в этой системе жить можно было просто и легко.