Владимир Рекшан - Смерть в Париже
— Время приключений прошло, сынок. Свобода — это конечный закон и последнее свершение. Головой ты здесь, но корни твои в иных мирах. Эти корни питают тебя, по ним идут к тебе токи тысячелетий. А в голове у тебя мусор, сынок. Мусор и страх. Не бойся и выкинь прочь. Все мы лишь дети, тревожно глядящие в лицо смерти. Зачем смотреть? Возьми и отвернись…
Я отвернулся и стал подниматься. На каждом этаже имелась крохотная площадка, куда выходили двери с привинченной цифрой на уровне лба. Моя цифра была девять. Все та же скучная ковровая дорожка покрывала ступени. На стенах, украшенных пейзажами в аккуратных рамочках, желто мерцали бра.
Ключом отомкнув замок, я сделал шаг в темноту, закрыл за собой дверь и провел рукой по стене возле дверного косяка, ища выключатель. Не успел я нажать пластмассовую клавишу, как к моему затылку уже приставили предмет известного назначения. Стало скучно, и я приготовился подчиниться.
— Теперь зажги свет, — раздалось за спиной.
Я зажег. В трехглавой люстре не хватало лампочки, и от этого комната наполнилась тусклым и печальным светом.
— Руки подними и медленно повернись.
Пока я поворачивался, чужая ладонь провела по спине и по левому боку. «Где их только учат?»
— Сядь на кровать.
Я машинально оценил голос: баритональный тенор, но обертоны неинтересные — и сел на кровать, откинувшись к стене. Постарался разглядеть, так сказать, посетителя. Так сказать… Говорить нечего. Тут одно из двух: или старик внизу — мираж, или этот русский в номере — мираж… Есть еще, правда, комбинации. И старик, и номер, и Париж — все это лишь миражи, сны. Сейчас откроются глаза, и я окажусь в квартире на Кирочной улице, а под боком жена и сын спит в кроватке, чмокает во сне…
Не открыл глаза, нет жены. Я и не закрывал их. Слепила настольная лампа, направленная в лицо, но не до такой степени, чтобы не разглядеть приятного собеседника, сидящего верхом на стуле возле батареи с железной игрушкой приличного калибра в руке. Лицо у мужчины оказалось моложавым и худым. Глаза располагались близко к переносице, переходившей в длинноватый для такого лица нос. На русском был темный костюм, и, судя по тому, что на шее повязан шарф, он так и явился сюда. Без плаща или пальто. Скорее всего на машине приехал. Поставил, видать, грамотно, на соседней улице.
В левой руке он держал какой-то плоский предмет. Свет лампы мешал мне его разглядеть.
— Лисицын Александр Павлович, — прочитал по слогам посетитель, и я понял, что он нашел мой паспорт.
— Приятно встретить на чужбине соотечественника. С кем, позвольте, имею честь беседовать?
Тень усмешки на его лице, и быстрый ответ:
— Да, естественно, вам как-то надо ко мне обращаться. Зовите меня, допустим, э-э… Допустим, господином Салтыковым. Устраивает?
— Вполне, господин Салтыков. Что же вы хотите от российского туриста?
— Туриста! — быстро подхватил гость. — Не будем терять времени. Время сейчас… — Господин Салтыков отложил паспорт, поднял руку и посмотрел на часы: — Сейчас без пятнадцати девять. Мы должны договориться за десять минут.
Я неопределенно пожал плечами и приготовился слушать.
— Вы находились в саду и шли к скамейке, — сказал господин Салтыков. — Все это делалось еще и для того, чтобы вы убедились, Лисицын, что Петра Алексеевича не стало и вы теперь наш. Никаких вариантов, Лисицын, у вас нет. Виза скоро кончится, деньги кончатся, да и жизнь… — Моложавый и худощавый господин повертел стволом. — Жизнь ведь тоже не бесконечна. А нам, собственно, что надо — то же, что и Петру Алексеевичу, только объекты другие. Вам ведь все равно? Пару-тройку заказов — и, Лисицын, вы дома. Будете затем работать по графику. Нам нужны подготовленные мастера, профессионалы. Мир посмотрите, денег заработаете, а? Соглашайтесь.
— А у меня есть выбор?
— Нет выбора. Но ведь я должен задать вопрос для приличия.
Он видел во мне удобную машину и не предполагал отказа, зная, видимо, все детали моего сюда прибытия, а Петр же Алексеевич говорил, что ему не нужны тупые киллеры, но нуждается он в соратниках, пусть и подневольных, но все-таки соратниках, радеющих о судьбах матушки-России, он так и говорил — матушки…
— О наших, однако, идет речь?
— Вот о каких. — Салтыков достал из кармана пиджака два плоских конверта и положил их на стол возле лампы. — Тут адреса и фотографии. Достаточно простое задание для профи.
— А вы вообще-то кто? — спросил я, поскольку это меня интересовало.
— Не подумайте, Боже упаси! — Господин Салтыков расслабился, тонкое его лицо ожило реальной улыбкой, а не жесткими усмешками, как в начале разговора. — Я не от мафии, не от гангстеров! До них мы еще доберемся. Я представляю государственное учреждение, существующее на средства честных налогоплательщиков. Петр Алексеевич партизанил, а мы отстаиваем интересы официальной власти, отстаиваем конституционные ценности. — Господин Салтыков, не опуская ствола, достал пачку «Честерфилда», ловко вытянул сигарету, щелкнул зажигалкой и закурил. — Курите? — спросил он. — Хотите сигарету?
— Спасибо, у меня «Голуаз», — соврал я. — Можно?
— Конечно. Мне-то пора бросать.
Для вида я порылся во внутренних карманах — собеседник смотрел внимательно. Но вот мышцы на его лице несколько расслабились. Это значило, что он уже привык к моим движениям. «Кто только учит их?» Я засунул ладонь в карман плаща и нащупал рукоятку.
— Зажигалки не дадите? — спросил, чтобы отвлечь Салтыкова и разобраться с предохранителем.
— Да, конечно, — ответил господин и достал зажигалку. — Считайте, что вы просто перешли к другому командиру.
Он бросил мне зажигалку, а я нажал на «собачку». Ничего особенного не случилось. Короткое «пук» — и посетитель стал валиться со стула. Теперь в плаще моем дырка, да и на его пиджаке тоже. Смотреть на мертвого не хотелось. Я и не стал смотреть, а просто вложил пистолет незнакомой мне марки в руку покойника, предварительно забрав его оружие. «Макарова» я знаю как родного. Обойма полная, пригодится. В небольшую наплечную сумку я побросал свои манаточки, паспорт, конверты с фотографиями и адресами заказанных товарищей, того же «Макарова», зубную щетку и русскую книгу, взятую в дорогу, с оторванными началом и концом. Я не успел дочитать ее, но сочиненное автором каким-то непонятным образом имело отношение ко мне:
«Ровными рядами неторопливо вышли из кованых ворот. У ворот, окропленных перед тем святой водой, в черных куколях, похожих на обгорелые головешки, беззвучно шепча губами, молились старцы. В церквах ухали тяжкие, заглушая бабьи, теперь не сдерживаемые под мужским взглядом вопли за стенами и конский частый и дробный цокот по деревянной мостовой.
Князь ехал, чуть откинувшись в высоком, отделанном червленым серебром седле, — без доспехов и шлема, в наброшенном на плечи богатом алом карно. Каурый поджарый конь прядал ушами, диковато косился и отфыркивался. Где-то за спиной помалкивала княжья челядь, и князь чувствовал это напряженное молчание, но чувствовал и другое — как, ладно слепленные, редкобородые пока, робко, однако все же улыбаются гридные дружинники. За пестрой, блестящей металлом конницей не так ровно — впрочем, напористо и скоро — вышли пешцы: кто в самодельных деревянных колонтарях на ремнях, кто в мохнатых, прошитых наспех шапках и кожушках — целый лес копий, коротких сулиц, рогатин — тягловый городской люд.
День назад кончились дожди, и земля размякла до первых морозов — вязли в глинистой грязи кони, ломая строй, чавкали пешцы сапогами и лаптями, елозил по грязи, застревая, обоз.
Целый день шли вдоль реки к бродам. Впереди над лесом очистилось небо, и потянуло холодом. Холодный огонь падающих последних листьев, казалось, поджигал белые березовые рощи, вызывая память о забытых пожарищах. Почти не осталось стариков, помнящих последний ордынский набег. Правда, хватало и своих междоусобиц: бились чем попадя единоверцы за княжьи амбиции. Христианская плоть губила сама себя огнем и мечом, но при случае могли и помиловать, наградив родным крепким словечком. Часто от таких братних воинских утех стоял плач по землям. Однако не боялись сверх меры злого соседа, а боялись вековым темным страхом далекую орду.
Иголочки холода впивались в уши и нос, но князь так и ехал с непокрытой головой, будто рассчитывая, что морозец остудит шальные и страшные видения, унаследованные им, как и город, и земля, и люди его. Но при жизни он один раз-то и видел в деле степняков — давнее событие отроческих лет. Весенним ярким днем с холма с визгом летели всадники на низкорослых лошадях — несколько сотен, воровская мелкая орда. Как красиво погнала их от города дружина отца, прижимая к реке, как топили орду в реке, как полонили с сотню и потешались после над ними. Хорошее было весеннее дело… Запомнилось и другое — пробитое стрелой лицо отцова воеводы: стрела попала тому в глаз, когда он впереди других погнал ордынцев — те умели отстреливаться на скаку, — убила сразу…