Жорж Сименон - Малампэн
«Устраивать прогул» – это было верх блаженства. Мне это удавалось редко, приблизительно раз в зиму, когда я заболевал гриппом, потому что у нас существовала традиция болеть гриппом каждую зиму и все болели по очереди, включая мать, сестру, которая тогда оставалась дома целую неделю. Мне вспоминается другая деталь, которую я записываю на всякий случай. Когда я бывал дома, не в дни «прогулов», то я, как и все, сидел в кухне, потому что только ее и отапливали. И я никогда не садился на стул.
– Ты всегда сидишь на полу, снашиваешь штаны! Да, на полу, возле высокой печки, которая, если смотреть на нее снизу, казалась еще более монументальной, а огонь производил большое впечатление. И это было не все. Для полного счастья были необходимы еще другие условия. Я устраивался так, чтобы собрать кое-какую провизию: кусок шоколада, яблоко, пряник или печенье. При случае я добавлял к этому несъедобные, но не менее драгоценные вещи: двухцветный карандаш, о котором я давно мечтал, металлическую коробку, полную пуговиц... Сидя на полу, прислонившись спиной к стене, выбеленной известкой, я раскладывал свои сокровища и мог проводить таким образом целые часы, иногда откусывал яблоко, которое медленно сосал, или клал на язык крошку шоколада, кусочек пряника.
Мать ходила по кухне, и я видел главным образом ее юбки. И неизбежно мое спокойствие нарушалось Гильомом, который старался ворваться в мои владения. Я защищался. Вмешивалась мать:
– Что, мне придется запереть вас в разные комнаты? Отдельная комната, чудесное одиночество-это был «прогул», и тогда он возник, как и в других случаях, неожиданно. Погода была серая. Шел дождь. Уже давно коровы мычали в стойлах, и мой утренний сон был особого вкуса, характерного для дней «прогулов».
– Наверное, у меня грипп.
Никто не удивился. В такое время года это было возможно.
– Не вставай. Я принесу тебе слабительное...
Не только слабительное-настойку, которую я терпел, несмотря на ее горький вкус, – но и все аксессуары гриппа в семье Малампэн: эмалированный ночной горшок, его ставили на кусок старого ковра; забавную керосиновую печку, больше похожую на огромную лампу, над которой возвышался барабан из листового железа; с ее помощью можно было топить комнату, где не было печки.
– А ты не дразни своего брата и попытайся не заразиться гриппом.
Влажный компресс на шее... На ночном столике банка, расписанная розовыми цветами, а в ней лимонад... Я знал, что в полдень мне дадут пирожное с кремом на коричневой тарелке, которой пользуются, только когда у кого-нибудь грипп. Весь день дверь, ведущая в кухню, останется приоткрытой...
Любопытно, что каждый раз, когда я решал устроить «прогул», у меня и в самом деле начинался грипп, во всяком случае, поднималась температура, язык был обложен, глаза блестели, и я видел странные сны: было ощущение, что все распухало, красное одеяло, подушка, голова, живот и особенно руки, которые становились огромными. До меня доходили звуки из кухни, а также из коровника, из конюшни, из каретного сарая, куда в тот день из-за дождя отец поставил мотор, чтобы напилить дров. Я слышал, как зубчатое колесо, скрипя, захватывало кору, и представлял себе опилки, сначала коричневые, потом белые, кремовые, тонкий и ровный надрез и, наконец, падающее полено. Я различал стук посуды и действующий на нервы треск маленькой пружины заводного поезда, который и катал на кухонном столе.
Я не ошибся, когда сказал, что это было в среду. Теперь я в этом уверен, потому что около девяти часов мать принялась гладить, а она всегда гладила по средам. Время от времени она просовывала голову в полуоткрытую дверь и, глядя не на меня, а на горшок, спрашивала:
– Еще не подействовало?
Моя кровать, кровать красного дерева, была очень высокая, с двумя набитыми пером матрацами и одеялом, в которых я тонул. Я вспоминаю коров; Эжен их водил к водопойному желобу, – угол его я мог видеть в окно; из-за дождя Эжен натягивал себе на голову куртку и при этом немного пугал меня, потому что рукава куртки висели и казалось, что у него четыре руки.
В памяти у меня множество дыр, но я ясно вижу эту картину и знаю также, что сидел на горшке, серьезный и терпеливый, когда на дороге, как собака, затявкал рожок. Утюг ритмично толкал гладильную доску, и мать недовольно вздохнула, услышав тонкий звук рожка.
Это был Жамине со своим невероятным автомобилем. Что меня удивляет, так это только то, что мать не втолкнула моего брата в комнату и тотчас же не закрыла дверь, потому что, когда Жамине приходила фантазия посидеть у нас, она поспешно выставляла детей из кухни.
Почему его называли Жамине, я этого никогда не знал, и мне никогда не приходило в голову спрашивать об этом. Раз он был братом моего отца, его фамилия, как и у отца, должна была бы быть Малампэн, потому что, насколько мне известно, моя бабушка была замужем всего один раз.
Если только... А ведь это возможно! Жамине был старшим, быть может, он родился до замужества своей матери? Не важно... Он держал кафе в Сент-Эрмин, на расстоянии мили он нас.
– Я запрещаю тебе говорить, как Жамине...
– Ты такой же грубый, как Жамине...
– Ты не умнее Жамине...
Все это составляло часть лексикона Малампэнов. А Жамине действительно был необычным человеком: рыжий, лохматый, с длинными усами, с одеждой, как будто висевшей вокруг него, а главное, с удивительными глазами, они смеялись, когда сам он не смеялся, – и с голосом, какого я с тех пор никогда не слышал.
Это был заклятый враг моей матери. Когда он ехал в город на своей машине, которая уже сбила несколько человек, он заворачивал к нам, где у него не было никакого дела, причем он нисколько не интересовался своим братом.
Я остался на горшке, на котором охотно и подолгу сиживал. Услышал, как отворилась застекленная дверь кухни и знаменитый голос весело крикнул:
– Привет!
Жамине шепелявил. Он плевался, когда говорил, свистел на звуке "ш", растягивал слоги. Если бы я был в кузне, он обязательно ущипнул бы меня за ухо и, картавя, спросил бы:
– Как поживает этот юный чудак? И у него это выходило так:
– Чуууууак!
Моя мать, не стараясь быть с ним любезной, спрашивала без церемоний:
– Что тебе еще надо, Жамине? В конце концов, это могло быть просто прозвище, такое же необъяснимое, как Било?
– Честно говоря, невестушка, я ездил к Валери, проздравить ее с именинами!
Я почти уверен, что он сказал: я ездил проздравить... И могу поклясться, что он сказал это нарочно. Он вел себя свирепо, в особенности с моей матерью. Подолгу хлюпал носом, никогда не пользуясь носовым платком, и ему доставляло удовольствие плевать на землю длинной струей слюны, хотя он знал, что моя мать каждый раз едва сдерживает тошноту.
– Кто это Валери? – Она продолжала работать утюгом, а Жамине уселся верхом на стул.
– Это одна девка из деревни Юто, к которой я хожу, когда мне приспичит.
Три быстрых шага. Мать одним движением закрыла дверь кухни, а я спокойно перенес свой горшок ближе к перегородке, чтобы лучше слышать.
– Ты не можешь говорить поосторожнее при детях? Ты делаешь это нарочно?
Она не обращала внимания на моего брата, считалось, что он не понимает.
– Ну и что, все равно они когда-нибудь все это узнают... Да вот, например! Моя шлюха дочь...
– Жамине!
– Что? Я не имею права назвать свою дочь шлюхой, когда она «в таком положении» и не может даже сказать, кто виновник?
Я знал, что «быть в таком положении», значит, быть беременной. Но почему при этих словах в сознании у меня возникала тетя Элиза, у которой никогда не было детей? И почему я связывал ее с моим отцом?
– Еще что придумал!
На этом мои воспоминания останавливаются. Неясно помню звук шагов; это, конечно, отец услышал автомобиль Жамине и пришел на помощь матери. Наверное, он увел своего брата в сарай. Только что я из любопытства посмотрел на календарь. Именины Валери 10 декабря. Значит, я «загулял» 10 декабря, а сцена у Тессонов произошла в воскресенье 7 декабря. Только вечером, когда зажгли лампу, ту, у которой зеленый абажур, мать увидела, что у меня на теле лишай. Моя жена ничего не понимает в том, что происходит, и иногда я ловлю тревожный взгляд, который она бросает на меня, когда думает, что я на нее не смотрю. Однако же я очень мил с ней. Я спокоен. Я всегда был спокоен и отдаю себе отчет в том, что, когда мне было семь лет, я с таким же спокойствием шел в школу с ранцем на спине или пребывал в «загуле» около керосиновой грелки.
В конце десятого дня Морен небрежно спросил меня:
– Хочешь, я пошлю тебе сиделку? Наверно, Жанна говорила с ним об этом, когда провожала его в передней.
Нет! Я теперь уже не устаю. Самое тяжелое кончилось... И все-таки я стал благоразумным. Я завтракаю и обедаю в столовой. Только что принял душ и открыл окно в ванной комнате. Я обещал завтра прогуляться по нашему кварталу. Хоть и жаль, но так будет лучше. Я уже привык к своему образу жизни, и мой день был как бы расписан по минутам. Я не нахожу слов, чтобы передать таинственную близость, возникшую между мной и Било; и эта близость тем более странная, что он не может говорить, а я со своей стороны почти не открываю рта. Он смотрит, как я хожу взад и вперед. Он видит, как я пишу. Иногда я подскакиваю, потому что у меня такое впечатление, что он угадывает все, о чем я думаю, и тогда я становлюсь возле его кроватки, улыбаюсь ему, и отворачиваюсь, только если почувствую, что глаза у меня стали влажные.