Элизабет Джордж - Школа ужасов
Чаз закрыл медицинский справочник, захлопнул том Мильтона, вырвал из блокнота страницу с цитатой и смял ее в аккуратный комочек. Бумажный шарик остался у него в руке. Порой Чаз судорожно сжимал пальцы, и шарик тихо шуршал.
Лавируя в тесной комнате, сержант Хейверс протиснулась мимо Линли, добралась до кровати и уселась на нее. Подергала в задумчивости мочку уха, пристально, беспощадно уставилась на Чаза.
Линли тоже подошел к книжным полкам и снова включил музыкальный центр. Полилась музыка. Нажал другую кнопку. Музыка прекратилась. Третью кнопку. Из музыкального центра выползла кассета.
– Почему ты не пошел на урок биологии? – поинтересовался Линли. – Тебе дали в амбулатории справку? Освобождение от занятий? Похоже, их довольно легко получить.
Чаз не сводил глаз с кассеты. Он так и не ответил инспектору.
– Нет, я не думаю, что это ты издевался над Гарри Морантом, – задумчиво продолжал Линли. – Гарри Морант не это имел в виду, когда назвал твое имя. – Он взял кассету и принялся вертеть ее в руках.
Юноша, продолжая следить за ним, прикусил верхнюю губу, но тут же расслабился. Если бы Линли не столь пристально наблюдал за ним, он бы упустил эту реакцию.
– Думаю, Гарри слишком запуган, он не смеет назвать мне то имя. После всего, что он пережил, после того, что случилось с Мэттью, он не доверится никому из нас, сколько бы я ни пытался убедить его, что мы сумеем его защитить. Он живет под страшной угрозой, к тому же Гарри, вероятно, все еще пытается соблюсти бредгарианский кодекс чести. Не доносить на товарища. Ты сам знаешь. Однако, несмотря на весь свой страх, Морант чувствовал себя обязанным дать нам хоть какой-то ключ, помочь найти убийцу Мэттью. Только так он может хоть отчасти снять с себя ответственность, поскольку в этой смерти он больше всего винит самого себя. Вот почему он принес нам его носок. А потом, когда мы поднялись в комнату над сушильней в «Калхас-хаусе», он произнес твое имя. Как ты думаешь, – теперь Линли аккуратно положил кассету на стол перед Чазом, – почему он назвал тебя?
Чаз проследил взглядом за кассетой, затем снова повернулся лицом к Линли, молча открыл ящик стола и из-под самой глубины, из стопки бумаг и блокнотов извлек другую кассету, протянул ее инспектору. Юноша так ничего и не сказал, но в словах не было надобности, душевная борьба и без того слишком ясно отражалась на его лице. Линли было знакомо это выражение лица. Ему доводилось видеть его – в Итоне, семнадцать лет назад. Он получил тогда уже два предупреждения за пьянство и знал, что если в третий раз попадется в пьяном виде, его выгонят. Линли намеренно принес в свою комнату бутылку джина – именно джина, поскольку джин казался хуже всех прочих спиртных напитков, джин представлялся ему доказательством окончательного падения и позора. Он выпил почти полбутылки. Он хотел, чтобы его исключили, он всеми силами добивался исключения, он не мог больше оставаться в Итоне вдали от матери, брата и сестры, когда отец умирал. Вернуться домой он мог только таким способом, и ему было наплевать, как исключение подействует на его родных, насколько оно увеличит и без того тяжкий груз их переживаний. Линли напился и ждал последствий однако первым наткнулся на него не заведующий пансионом, а Джон Корнтел. Тогда-то он и увидел это тревожное, растерянное выражение лица: Джон Корнтел пытался понять, как он должен поступить при виде своего товарища, валяющегося в пьяном полусне на кровати. Следуя уставу школы, ему следовало привести заведующего. Любое другое решение ставило под удар его самого. В блаженном пьяном оцепенении Линли дожидался того поступка Корнтела, который должен был испортить ему жизнь. И вот, к его удовлетворению, Корнтел вышел из комнаты, однако вернулся он в сопровождении Сент-Джеймса, а отнюдь не учителя. Вдвоем они сумели спрятать бутылку, прикрыли Линли и спасли его от исключения.
Мы все живем по писаным и неписаным правилам, напомнил себе Линли. Мы называем их моралью, правилами поведения, ценностями, этикой и считаем их врожденными, наследственными своими качествами, хотя на самом деле это лишь кодекс поведения, воспитанный в нас обществом и средой, и наступает время, когда надо действовать вопреки ему, восстать против условностей, ибо иначе жить невозможно.
– Речь идет не о курении на колокольне, Чаз, – настаивал Линли, – не о списывании на экзамене, не о том, что кто-то позаимствовал чей-то свитер. Речь идет о насилии, об истязаниях и убийстве.
Чаз низко опустил голову, нервно потирая лоб. Кожа его сейчас цветом напоминала засохшую замазку, все тело сотрясала дрожь, он плотно сжимал ноги, словно пытаясь удержать в своем организме тепло, жизнь.
– Клив Причард, – пробормотал он. Линли знал, чего стоили ему эти слова.
Сержант Хейверс, не говоря ни слова, раскрыла блокнот и извлекла из кармана куртки карандаш. Линли остался стоять возле книжных полок. Над плечом Чаза он видел уголок окна, утреннее небо, ослепительно яркие облака.
– Расскажи все подробно, – попросил он.
– В субботу вечером, три недели назад, Мэтт Уотли принес мне эту кассету. Включил и попросил меня прослушать.
– Почему он не пошел прямо к мистеру Локвуду?
– Потому же, почему и я не пошел: он не хотел навлекать на Клива неприятности, он добивался одного: чтобы Клив оставил Гарри Моранта и всех остальных в покое. Мэтт был славным парнишкой. Он хотел, чтобы всем было хорошо.
– Клив знал, что пленка у тебя?
– Конечно. Я сам заставил его прослушать запись. Мэтт на это и рассчитывал. Только так можно было заставить Клива отцепиться от Гарри Моранта. Я позвал его к себе в комнату и включил магнитофон, а потом сказал: если это хоть раз еще повторится, я сам отнесу запись к мистеру Локвуду. Клив хотел отобрать у меня кассету, он даже попытался выкрасть ее, но Мэтт предупредил меня, что сделал копию, и я сказал об этом Кливу, так что ему не было смысла отбирать у меня оригинал – во всяком случае, пока он не мог добраться до дубликата.
– Ты сказал ему, что запись сделал Мэттью?
Чаз покачал головой. Его глаза казались слепыми за стеклами очков, по верхней губе ползла тонкая струйка пота.
– Я не говорил ему, но Клив и сам мог догадаться. Мэтт был ближайшим другом Гарри, они вместе собирали модели поездов, всегда ходили вдвоем, и оба казались слишком маленькими для своего возраста.
– Я понимаю, почему ты оставил кассету у себя, когда Мэттью Уотли передал ее тебе, – произнес Линли. – Этого было достаточно, чтобы положить конец издевательствам. Может быть, я бы на твоем месте поступил иначе, но, во всяком случае, я тебя понимаю. Я не понимаю другого: прошло уже три дня с тех пор, как Мэттью найден мертвым. Ты же знал…
– Ничего я не знал! – отчаянно запротестовал Чаз. – Я и сейчас не знаю. Да, Клив издевался над Гарри Морантом, да, Мэттью сделал эту запись, и у него остался дубликат, который Клив хотел отобрать. Но больше я ничего не знаю.
– И что же ты подумал, узнав об исчезновении Мэттью?
– То же, что и все остальные: я решил, что он сбежал. Ему тут несладко приходилось. Друзей почти не было.
– А что ты подумал, когда нашли его тело?
– Я не знал. Я не знаю. Я не… – Голос его сорвался. Юноша тяжело рухнул в кресло.
– Ты просто не хотел ничего знать, – упрекнул его Линли. – Ты предпочел не задавать вопросов. Ты закрывал на все глаза, верно? – Засунув кассету в карман, Линли еще раз оглядел цитаты, висевшие на стене. В комнате было душно, пахло потом, пахло страхом.
– Ты забыл слова Марло, – сказал он мальчику– «Нет хуже греха, чем неведение». Добавь их к своей коллекции.
Детективы ушли. Чаз уронил голову на руки и зарыдал. Он не мог больше сдерживать свое горе – горе, семена которого он сам посеял, отвернувшись от брата, горе, которое созрело и расцвело после утраты Сисси, горе, принесшее горький и страшный плод.
Он хотел написать о том, что произошло с ним в эти дни. Поэзия могла бы очистить его душу. Когда-то стихи легко давались ему, он усеивал поверхность своего стола одами, посвященными Сисси, он писал ей, о ней, для нее. Но мучения этих последних дней, присоединившись к той пытке, что терзала его вот уже больше года, слепо гнали по однажды выбранному пути, заглушили внутренний голос, некогда обитавший в нем, наполнявший огнем его душу и питавший страсть к перу. Теперь уже не было слов, способных облегчить страдания. Страдание поглотило всю его жизнь, и не было ему ни начала, ни конца. Отчаяние, жестокое, уродливое отчаяние простиралось во все стороны, захватывая всех и все, что входило в круг его бытия.
Тогда он с легкостью предал Престона, он извинял свою измену необходимостью сделать все ради спасения семейной чести, а на самом деле он возненавидел Престона за то, что тот, не справившись со своей болезнью, со своей бедой, сошел с пьедестала, отведенного Чазом старшему брату, за то, что брат обманул его, прикидываясь ни в чем не повинным, и тем самым жестоко уязвил его гордость. Вот почему Чаз отказывался даже разговаривать с Престоном, когда обвинения, выдвинутые против него, подтвердились, вот почему он даже не проводил его, когда Престон покидал школу, не ответил на его письмо. И он отказывался видеть какую-либо связь между холодностью, которую продемонстрировал Престону, и решением брата навсегда уехать в Шотландию.