Александр Дюма - Записки полицейского (сборник)
Жена Джексона и его служанка Жанна были наказаны не строго. Наконец, Сара благодаря настоятельным просьбам многих благотворителей и знатных особ получила позволение отправиться в Канаду. Там проживали несколько ее родственников, и, как я впоследствии узнавал из писем Сары, в которых содержались выражения глубочайшей признательности, она сумела устроить себе честное и независимое существование.
Успешное расследование этого дела произвело много шума, и жители графства Сюррей до сих пор прославляют искусство и ловкость следователя лондонской полиции.
Мономания
По приезде в Лондон я cнял квартиру у некоего господина Ренсгрэйва на Мэйл-энд-роуд, недалеко от Окстройтских ворот.
Я выбрал эту квартиру, потому что знал дядю господина Ренсгрэйва – господина Оксли, оба они – и дядя, и племянник – были родом из графства Йоркшир, где я, до приезда в Лондон, прожил лет десять или двенадцать.
Я был лично знаком с господином Оксли. Что касается племянника, господина Генри Ренсгрэйва, то я никогда его не встречал, но был о нем наслышан. Мне рассказывали об одном трагическом происшествии, бросившем мрачную тень на его прошлое. Оно стало следствием его любовных похождений, в результате чего Генри несколько месяцев содержался в доме для умалишенных. Хотя он покинул его с медицинским заключением, многие думали, что рассудок его никогда больше не вернется в прежнее состояние, и через некоторое время после того, как я со своей супругой принял решение поселиться в доме Генри Ренсгрэйва, я пришел к такому же убеждению. Однако мне было бы очень сложно объяснить, на чем именно основывалось это мнение. Генри Ренсгрэйв был кроток и добр до простодушия, под словом «простодушие» мы понимаем то качество души, которое злые языки называют слабоумием, но речь его была вполне нормальной, а поведение безукоризненным, только было заметно, что он постоянно охвачен хандрой. Когда речи тех людей, которых он любил, случайно пробуждали улыбку на его устах, то становилось очевидно, что это оживление – не что иное, как вынужденная покорность. И хотя герой нашего повествования уже некоторое время жил в кругу семьи, даже самые нечуткие, наверно, могли заметить, что если его душевная рана, какова бы она ни была, и затянулась, то причина ее возникновения осталась неустраненной.
Что же такое произошло, чего даже милосердное время не в силах было излечить? Кто знает, может быть, всему виной были угрызения совести. Впрочем, в его гостиной висел портрет, выполненный смело и мастерски неизвестным нам художником, будто намекая, к какого рода приключениям была причастна изображенная на нем особа. Это был портрет юной женщины лет семнадцати-восемнадцати, прекрасной собой, с нежным взглядом дивных светлых глаз, но черты ее лица выражали задумчивость, даже грусть, как это обыкновенно бывает у тех, кто обречен умереть в юные годы.
На портрете, во внутреннем углу рамы, помещалась дощечка, на которой в нескольких словах была изложена вся история этого милого создания. Вот эта надпись: «Лаура Гаргравес, род. в 1804 г. – утонула в 1831 году».
Впрочем, этот портрет, немой свидетель минувших времен, говорил со своим владельцем на языке, понятном лишь ему одному, но мы не имели представления о происшествии, о котором напоминала подпись, и в наших ежедневных беседах, хотя они и длились довольно долго, не прозвучало ни единого намека на этот эпизод. Обычно мы обсуждали события и явления того или иного времени, очевидцами которых были в графстве Йоркшир. Во время этих бесед я порой замечал отстраненность Генри, это ускользало от остальных, но для меня имело огромное значение, ведь эта отрешенность служила доказательством того, что огонь безумия не погас в его душе, но тайно зрел и теплился под ненадежным покровом рассудка, скрывавшего его от стороннего наблюдателя. К несчастью, возникли – и произошло это вскоре после того, как мы поселились в столице, – некоторые обстоятельства, которые оживили эти почти угасшие искры и превратили их во всепожирающее пламя.
Генри Ренсгрэйв жил в благополучии, поскольку обладал приличным состоянием: его годовой доход с одних только земельных угодий достигал четырехсот фунтов стерлингов или около того, чего было более чем достаточно для него одного. Жизнь он вел незатейливую, был бережлив, даже скуповат. Матушка его, опрятная пожилая дама, одевалась довольно пышно, но при всем том Генри не держал прислуги – горничная была приходящей и ежедневно убирала его комнаты и выполняла прочие домашние работы. Обедал он обычно весьма скромно – то в трактире, то в таверне. Дом его, за исключением небольшой гостиной и спален, которые Ренсгрэйв оставил для себя и матушки, сдавался внаем жильцам, среди которых было одно семейство, заслуживающее отдельного описания.
Это семейство состояло из мужа, жены и их сына, мальчика лет четырех или пяти. Муж был молодым человеком двадцати шести лет, бледным и со слабым здоровьем; его звали Ирвинг. Этот молодой еще мужчина медленно увядал от чахотки.
Болезнь, как говорили, началась из за его пренебрежения к самому себе – из за того, что он не поменял одежду, которую намочил, участвуя в тушении одного пожара, уничтожившего с год тому назад огромную фабрику. Занимался он изготовлением и торговлей золотым и серебряным позументом и такими же шнурами для эполет и аксельбантов. Он делал значительные поставки в лучшие вест-индские компании, и у него работало до двадцати мастеров обоих полов. Господин Ирвинг жил в отдельном домике в конце сада; домик этот состоял из жилых комнат на верхнем этаже и мастерской на нижнем.
Жена его, очаровательное создание лет двадцати двух – двадцати трех, была дочерью священника. Нельзя было не заметить, что ее воспитывали с величайшей заботой и нежностью и дали ей очень хорошее образование.
Мы уже упоминали, что у супругов был сын, мальчик лет четырех-пяти, прелестный во всех отношениях. Это было истинное дитя Англии, очаровательный малыш с ясными голубыми, как небесная лазурь, глазками, с длинными золотистыми локонами, живописно обрамлявшими личико со свежими, розовыми, как луч восходящего солнца, бархатистыми щечками. В нем была эта неудержимая подвижность, которая свидетельствует об отменном здоровье. Не было ни малейшего сомнения, что родители его обожали.
Элен – так звали жену Ирвинга – считалась самой искусной мастерицей в самой сложной части ремесла мужа. Усилия, которые она прикладывала для облегчения забот больного, чьи силы ослабевали с каждым днем, были неистощимы, неизменны, однако отнимали у нее все силы.
Никогда еще не случалось мне наблюдать такую кроткую, такую тихую, осознанную и набожную заботу, с которой молодая женщина относилась к своему страждущему мужу. Надо сказать, что приступы нетерпения, возникавшие у него, происходили не от природного склада характера, а от раздражения, которое порождают постоянные мучения даже в самых кротких натурах. За исключением этих всплесков, Ирвинг питал к жене своей удивительно нежную любовь, тем более что начинал понимать, как мало времени суждено им провести вместе в этом мире и с какой ужасающей быстротой оно утекает.
Что касается самой Элен, то, преисполненная терпения во время этих приступов дурного настроения мужа, она производила невероятное впечатление. Как выражалась моя жена, Элен была сущим ангелом. Даже сторонний наблюдатель не мог не обратить внимания на ее очаровательную кротость и мягкое сияние сострадательной улыбки, освещавшее нежные черты ее лица.
У меня же она оставляла странное ощущение: я был убежден, что где то видел ее прежде, хотя и не мог припомнить, где именно. Особенно беспокоил меня ее грустный и задумчивый взгляд. Этот взгляд я уже чувствовал на себе когда то, но когда и при каких обстоятельствах?
Наконец, однажды вечером, вернувшись домой, я узнал, что господину Ирвингу сделалось хуже и его жена прислала за моей супругой. Полагая, что и сам могу быть чем то полезным в этом случае, я поспешно выбежал в сад, добрался до дома Ирвинга и бросился наверх, в комнату больного. Так случилось, что в ту минуту, когда я входил, луч света как то по особому осветил госпожу Ирвинг, и это зрелище было настолько потрясающим, что я замер посередине комнаты.
«Ах! – воскликнул я про себя. – Теперь я припоминаю, где видел ее! Боже мой! Да это же оригинал того портрета, который висит в комнате господина Ренсгрэйва!»
И тут я услышал тихий сдавленный смех. Я порывисто обернулся – на пороге спальни стоял господин Ренсгрэйв, походивший на мраморное изваяние. О том, что это живой человек, свидетельствовал лишь свирепый огонь, полыхавший в его глазах: они совершенно изменили свое обычное выражение, и Генри, казалось, готов был впасть в тот пароксизм неистовства, который характерен исключительно для сумасшедших определенного рода.
– Ага! – зловеще произнес он. – Наконец то и вы ее заметили! Это оригинал того портрета, который висит в моих покоях, вы это только теперь заметили, а я уже давно знал об этом. О! Это неоспоримая истина…