Эрнст Гофман - Зловещий гость (сборник)
Вечер прошел в различных занятиях. Франц, как и накануне вечером, принес нам ужин и пунш, полная луна ярко светила, окруженная сверкающими облаками, море шумело, и ночной ветер с воем сотрясал звенящие стекла сводчатых окон. Мы старались говорить на отвлеченные темы, хотя в душе оба были сильно взволнованы. Старик положил на стол свои часы с репетиром[12].
Пробило полночь. Тут со страшным шумом распахнулась дверь, и, как и вчера, раздались тихие медленные шаги, послышались вздохи и стоны. Старик побледнел, но глаза его засияли необычайным огнем. Он поднялся с кресла и, выпрямившись во весь свой немалый рост, уперев в бок левую руку и вытянув правую к центру залы, стал похож на полководца, отдающего решающий приказ. Вздохи раздавались все сильнее и явственнее, и вот вновь послышалось царапанье стены. Тогда старик направился твердым шагом прямо к заложенной двери, сотрясая пол своими шагами. Прямо напротив того места, откуда доносилось все более и более отчаянное царапание, он остановился и произнес звучным торжественным голосом, какого я еще ни разу у него не слышал:
– Даниэль! Даниэль! Что ты делаешь здесь в такой час?
Тут, словно в ответ, раздался ужасный пронзительный крик, и послышался глухой удар, точно упала на пол какая-то тяжесть.
– Ищи милосердия у трона Всевышнего! Там твое место! Покинь земной мир, в нем тебе вовеки не будет больше места! – так проговорил старик еще громче, чем раньше.
Тогда в воздухе пронеслось тихое рыдание, которое растворилось в реве поднимающейся бури. Смелый старик подошел к двери и захлопнул ее с таким грохотом, что этот звук отозвался эхом в пустой передней. В его словах и движениях было нечто настолько сверхчеловеческое, что я почувствовал глубочайший ужас. Когда же он снова уселся в кресло, взор его точно просветлел. Он сложил руки и стал молиться про себя. Так прошло несколько минут, тогда дядюшка обратился ко мне тем кротким голосом, проникавшим в самую душу, которым он так хорошо умел говорить:
– Ну что, тезка?
Охваченный ужасом, страхом, благоговением и любовью, я бросился на колени и оросил горячими слезами протянутую мне руку. Старик обнял меня и, от всей души прижимая к сердцу, сказал очень мягко:
– А теперь мы будем спать совершенно спокойно, милый тезка!
Так и произошло, а поскольку следующей ночью не случилось никаких неприятностей, то к нам обоим вернулась прежняя жизнерадостность, в ущерб старым баронессам, которые, хотя и выглядели несколько призрачно благодаря своему причудливому виду, но все же затевали забавные развлечения, которые старик мой умел обставить самым веселым образом.
Спустя некоторое время в замок явился хозяин со своей женой и многочисленной охотничьей свитой, собрались и гости, и во внезапно воскресшем замке началась та самая шумная и безумная жизнь, которую я описывал выше. Когда барон, приехав, вошел в нашу залу, он был, по-видимому, несказанно поражен тем, что его адвокат сменил апартаменты: он бросил мрачный взгляд на заложенную дверь и, быстро отвернувшись, провел рукой по лбу, будто отгоняя какое-то неприятное воспоминание.
Дядя поведал ему о происшедшем обвале в зале суда и примыкавших к ней покоях, барон попенял на то, что Франц не сумел устроить нас лучше, и сердечно попросил дядю сказать ему, если ему будет неудобно в новом помещении, которое гораздо хуже того, прежнего. Вообще обращение владельца замка с моим старым дядюшкой было более чем сердечным, к нему примешивалось некое детское благоговение, точно барон испытывал к дяде родственное уважение. Но это было единственное, что хоть сколько-нибудь меня мирило с крутым нравом барона, который с каждым днем проявлялся все больше.
Меня он почти совсем не замечал, принимал меня за обыкновенного писаря. В первый же раз, когда я выполнил какую-то работу, он нашел неточность в изложении. Кровь закипела у меня в жилах, я хотел ответить резкостью, но тут заговорил дядя и уверил своего клиента, что я делаю все именно так, как должно, и что данное выражение имеет значение только в судопроизводстве.
Когда мы остались одни, я пожаловался дяде на барона, который становился мне все более неприятен.
– Поверь, тезка, – ответил старик, – что, несмотря на свой неприветливый нрав, барон – самый лучший и добрый человек в целом свете. Да и нрав-то этот, как я уже говорил раньше, он стал выказывать только с тех пор, как сделался владельцем майората; прежде это был кроткий милый юноша. Вообще дело не так уж плохо, как ты говоришь, и я желал бы знать, почему он так тебе неприятен?
С этими словами дядюшка насмешливо улыбнулся, а кровь так и бросилась мне в лицо. Не стало ли очевидно и не почувствовал ли я сам, что моя острая ненависть происходила от любви или, вернее, от влюбленности в существо, которое казалось мне самым прекрасным и дивным из всех, когда-либо являвшихся на земле? Это была сама баронесса. Когда она только приехала и прошлась по комнатам в своей русской соболиной шубе, обрисовывавшей ее изящный стан, и в густой вуали, окутывавшей ее очаровательную головку, я был сражен. Даже то обстоятельство, что старые тетки в своих диковинных нарядах, в которых я их уже видел, семенили по обеим сторонам от нее, бормоча свои французские приветствия, а она, баронесса, смотрела на этих нелепых приживалок с невыразимой кротостью, в то же время приветливо кивая то одному, то другому и произнося при этом немецкие слова на чистом курляндском наречии, – уже одно это придало всему какой-то чуждый облик. Моя фантазия невольно сопоставила эту картину со страшным призраком, и баронесса превратилась в светлого ангела, перед которым падали ниц все злые, темные силы.
Ей было в то время, вероятно, не более девятнадцати лет. Ее лицо, изящное, как и фигура, носило отпечаток величайшей, ангельской доброты. Особым, невыразимым очарованием отличался взгляд ее темных глаз, в нем сквозила какая-то мечтательность и печаль, напоминавшая лунное сияние. Ее прелестная улыбка возносила сердце к небу, наполняя его блаженством и восторгом. Часто она казалась погруженной в себя, и тогда на ее прелестное лицо набегали, словно облака, мрачные тени. Можно было подумать, что она испытывает какую-то глубокую боль, но мне казалось, что в такие минуты ее словно охватывало предчувствие тяжелого, предвещавшего горе будущего, и я вновь невольно связывал это с призраком, появлявшимся в замке, не в силах объяснить себе почему.
На следующее утро после приезда барона все общество собралось к завтраку, дядя представил меня баронессе, и, как обыкновенно бывает при том состоянии, в котором я пребывал, я совершенно поглупел и на самые простые вопросы милой женщины отвечал полной бессмыслицей, так что старые тетушки совершенно напрасно приписали мое поведение глубокому почтению перед госпожой и, решив, что нужно принять во мне участие, стали расхваливать меня на французском языке, говоря, что я умный и вообще очень хороший мальчик. Это меня рассердило, я вдруг полностью овладел собой, и у меня непроизвольно вырвалась острота на французском языке, значительно лучшем, чем тот, который пускали в ход старухи, при этом они уставились на меня изумленно и обильно начинили табаком свои заостренные носы. По строгому взгляду баронессы, с которым она отвернулась от меня к другой даме, я понял, что моя острота граничила с глупостью. Это рассердило меня еще больше, и мысленно я послал старух ко всем чертям.
Мой дядя всегда высмеивал передо мной пасторали, любовные драмы и детский самообман, но все же я замечал, что ни одной женщине не удалось запасть мне в душу так глубоко, как баронессе. Я видел и слышал только ее, но отлично понимал, что было бы безумием отважиться на какую бы то ни было интригу, но также я находил невозможным молиться и восхищаться издали предметом своей нежной страсти, словно влюбленный мальчишка, – за это мне и самому было бы стыдно. Приблизиться к дивной женщине так, чтобы она даже не заподозрила то, что я чувствую, упиться сладким ядом ее взглядов и голоса и потом, вдали от нее, долго, быть может, всегда носить ее образ в своем сердце – вот чего я желал и что мог сделать. Эта романтическая и даже рыцарская любовь, пришедшая ко мне бессонной ночью, так меня взволновала, что я произнес вслух возвышенную, поэтическую речь и, наконец, жалобно воскликнул: «Серафина! Серафина!» – так что мой дядя проснулся и крикнул:
– Тезка! Ты, кажется, грезишь вслух! Делай это днем, а ночью не мешай мне спать!
Я забеспокоился, что старик, который уже прекрасно заметил мое возбужденное состояние, вызванное присутствием баронессы, услышал ее имя и теперь начнет нападать на меня со своими саркастическими замечаниями, но на следующее утро он сказал только, входя в зал суда:
– Дай бог всякому достаточно разума и старания, чтобы делать все хорошо. Плохо, когда люди становятся трусами и поступают по принципу «и нашим, и вашим».