Дело об «Иррегулярных силах с Бейкер-стрит» - Энтони Бучер
— Matt! — произнёс он тоном, выражавшим торжествующую ухмылку, должно быть, скрывавшуюся за чёрной тканью.
Чёрные отодвинули стул.
— Es geht doch immer so, — вздохнул игрок без особого сожаления. — Так всегда бывает.
Всё то время, что я сидел в этой маленькой комнате, те трое разговаривали по-немецки, хотя здесь я передам их реплики по-английски. Поначалу я счёл это уловкой, не позволяющей мне понимать их разговор; но позднейшие события заставили меня взглянуть на вещи иначе. В любом случае, уловка, будь она единственной, не достигла бы своей цели, поскольку, хотя говорю я по-немецки вяло, но за разговором могу следить достаточно свободно.
— Пусть мир идёт своим чередом, — засмеялись белые. — Независимо от того, восторжествуют ли подлые силы международного еврейства или мы приведём мир к новой, более благородной жизни, одно останется неизменным: я обыграю вас в шахматы.
— Но и он полезен, — указал охранник на чёрных. — Кто ещё придумал бы, как избавиться от тела?
— Верно, — признали белые. — Это был мастерский ход. И какое счастье, что случай привёл нас в этот дом, где окно так удобно выходит на железнодорожные пути.
Я инстинктивно взглянул на окно, но жалюзи были плотно опущены.
— Он скатится с крыши вагона за много миль отсюда, — рассмеялись чёрные. — И когда это произойдёт, кто узнает его, с разбитым лицом и в чужой одежде? — чёрные посмотрели на меня, словно ожидая одобрения их таланта. Улыбку, которую я исхитрился изобразить, следовало бы, боюсь, счесть болезненной, но в тот момент она, по-видимому, прошла проверку.
— Наш друг Олтемонт молчалив, не правда ли? — риторически вопросил охранник. — Но неважно. Он здесь не для светских развлечений; он принёс костыль, и это главное.
— Забавная штука этот костыль, — заметили чёрные, наделённые, по-видимому, некоторым чувством юмора. — В самом деле, мы словно берём у калеки костыль, когда берём у этой пропитанной евреями демократии, — и это слово он произнёс с бесконечным презрением, — её чертежи субмарины.
— Они будут куда полезнее нам, — спокойно проговорили белые. — Ещё партия, пока мы ждём вестей от Гроссмана?
— Он должен быть здесь с ирландкой с минуты на минуту, — сказал им охранник. — Та может оказаться полезна, если не станет слишком сопротивляться.
— По крайней мере, можно начать, — сказали белые, а чёрные засвистели мелодию из «Тристана», сопровождающую слова: «Mein Irisch Kind, wo weilest du?»[65]
Пока они расставляли фигуры и начинали новую партию, я размышлял об ужасном положении дел, открытом мне столь неосторожным разговором. Кем бы ни был этот Олтемонт, он должен был стать средством передачи с помощью алюминиевого костыля жизненно важных чертежей американской подлодки этой группе эмиссаров нацистской Германии. Какая жизненно важная информация могла быть передана в сообщении столь кратком, как найденное мной в костыле, я не мог представить; но чем дальше, тем больше осознавал крайнюю важность того, чтобы это послание никогда не попало в их руки.
Мне трудно было сосредоточиться на своей проблеме. По какой-то нелепой причине слова охранника об «ирландке» постоянно толкали меня на путь конструктивного размышления. Фраза из «Тристана» не давала мне покоя, а вместе с ней, в великолепном несоответствии с окружающей меня ситуацией, и те первые строки «Бесплодной земли»,[66] где она цитируется. Но здесь не место для изложения увлекательной тематики результатов свободных ассоциаций.
Однако добиться от моего разума чего-либо, помимо свободных ассоциаций, оказалось задачей величайшей трудности. Наконец, я смог свести проблему к следующим простым пунктам:
А. Вскоре меня должны препроводить к некоему Гроссману.
Б. Гроссман ожидает меня для передачи костыля, в котором должен найти зашифрованное сообщение.
В. Если костыль окажется пуст, я подвергнусь большой опасности — опасности, которая может затронуть и ирландку.
Г. Таким образом, просто уничтожить послание нельзя — остаётся лишь подмена. Остаётся небольшой шанс, что шифр окажется из тех, какой Гроссман не сможет прочитать сразу, а займётся расшифровкой позже или передаст его способному это сделать. В таком случае…
Среди заметок у меня в кармане была копия списка цифр, найденного в портфеле Стивена Уорра. Если бы я смог вытащить из костыля шифр субмарины и заменить его этим списком, то выиграл бы достаточно времени, чтобы всё исправить. Я играл с костылём, лениво раскачивая и поворачивая его, пока тот, наконец, не перевернулся так, что резиновый наконечник оказался в моей руке, а ручка у пола. Дважды, хватаясь за наконечник, я чувствовал на себе взгляд охранника.
И тут чёрные возликовали.
— Schau mal hier! — кричал он. — Посмотри на это! Мир никогда не переменится, как же! Скажите этому хаму, как ему избежать такой ловушки!
Это был мой шанс, ведь внимание охранника отвлекла шахматная партия. Резиновый наконечник легко снялся. Спрятав его в ладонь, я отвинтил металлическую крышку. Мои пальцы коснулись бумаги. В другой руке я держал список цифр, готовый к немедленной подмене.
И в этот момент из соседней комнаты постучали.
— Grossmann! — воскликнул охранник. — Komm, Altamont![67] — Он впился глазами в меня; теперь я не мог предпринять подмену.
Оставался лишь один шанс, и я им воспользовался. Спокойно встав, я продолжал, как и до того, небрежно помахивать костылём. Продолжая делать это, я направился вместе с охранником к двери Гроссмана. И, когда мы проходили под лампой, я взмахнул костылём чуть выше.
Лампа взорвалась с поразительным звуком, похожим на выстрел. В наступившей тьме я услышал, как охранник яростно проклинает меня, и как никогда раньше осознал справедливость замечания Холмса о фон Борке: «Немецкий язык, хотя и лишённый музыкальности, самый выразительный из всех языков».
Тьма длилась лишь мгновение. Затем дверь Гроссмана распахнулась, и в комнату ворвался свет. Но к тому времени внутри костыля был список цифр, а шифр подводной лодки оказался у меня во рту.
Гроссману подходило это имя. Он был не только большим в немецком значении этого слова, но и грубым в английском его значении.[68] Усы его, конечно, не были нафабрены воском, а стрижка была относительно американской, но выглядел он невыносимо прусским, словно злодей из фильма 1917 года выпуска.
Он едва взглянул на меня. Смотрел он лишь на костыль. Выхватив его из моих рук с кратким «Dank’ schön, Altamont»,[69] он жадно открутил крышку.
Пока он разворачивал бумагу, я дрожал. Этот трепет отчасти был вызван боязнью, что он сразу же заметит подделку (ибо, сколь ни сильна тяга немцев к достоинствам суррогатов,[70] едва ли это распространяется на суррогаты военно-морской информации), но ещё больше я дрожал по чисто физиологическим причинам. Проглотить листок бумаги оказалось далеко не так просто, как казалось.