Джеймс Кейн - Серенада
– Я не лгать!
– И при чем здесь Акапулько?
– Потому что опять ты лгать. Ты любить мужчина.
– Да нет же, о Господи! Ну скажи, разве я похож на такого?
– Нет, не похож. Мы встретились в «Тупинамба», да? И ты не был похож. Ты мне понравился, очень, да. Ты играть на меня в loteria, и ты проиграть. И я подумала: какой милый. Он проиграть, но так меня любить, что делать loteria. Тогда я послать muchacha с адрес, и мы идти домой, где я живу. Но там я узнать. Знаешь, как я узнать?
– Не знаю и не интересуюсь. Это все ерунда.
– Я знать, когда ты петь, милый. Я была уличная девушка, любить мужчина за три песо. Маленькая глупая muchacha, не уметь писать, не уметь читать, не понимать ничего такого. Но про мужчина – знать все… Милый, эти мужчина, когда они любят другой мужчина, они уметь очень много, они очень умный, но не мочь петь. У них нет в голосе toro[65], нет «гррр», который пугает маленькая muchacha, делает ее сердце стучать быстро-быстро. Они петь, как старая женщина, как корова, как священник…
Она встала и принялась расхаживать по комнате. Ладони у меня стали липкими, а губы онемели.
– Когда politico говорить, что я открыть дом, я думать о тебе. Я думать – с мужчина, который не любить muchacha, не иметь хлопот. Мы ехать в Акапулько. Пришел дождь, мы прятаться церковь. Ты меня взять. Я не хотеть, я думать sacrilegio, но ты меня брать. О, много toro! Мне нравиться. Я думать – наверное, Хуана ошибаться. А потом ты петь, и о, мое сердце стучать очень быстро.
– Из-за того, что ты учуяла toro?
– Нет. Ты просить меня ехать с тобой. Я ехать. Я любить тебя очень сильно. Я не думать о toro. Так, только немножко. И потом в Нью-Йорк я чувствовать. Я чувствовать, что-то не так… Я думать, это из-за того контракта, все эти вещи. Но это не то. И сегодня я знать. Я не ошибаться. Когда любишь Хуана, ты петь очень хорошо, в голосе много toro. Когда любить мужчина… Почему ты лгать? Ты думать, я не слышу? Ты думать, я не знать?
Даже если б она хлестала меня плетью, я не в силах был бы ответить. Она заплакала, потом подавила слезы. Вышла из комнаты и вскоре вернулась. На ней было уже другое платье, на голове шляпа, в одной руке саквояж, через другую перекинуто манто.
– Я не жить с мужчина, который любить другой мужчина. Я не жить с мужчина, который лгать. Я…
Зазвенел телефон. Она подбежала и сняла трубку:
– Да, он здесь.
Затем отошла с горящими глазами, рот ощерен то ли в усмешке, то ли в оскале.
– Мистер Хоувз.
Я не ответил и не сдвинулся с места.
– Да, мистер Хоувз, director!
Она издала дребезжащий смешок и мгновенно перевоплотилась в Уинстона, сымитировав походку, палочку и все остальное, и так чертовски точно, что казалось, вот он, перед вами.
– Да, твоя милашка, он ждать у телефона, поговори с ним, пожалуйста!
Я по-прежнему сидел на том же месте, и тогда она прыгнула на меня, словно тигрица, затрясла с такой силой, что зубы застучали, а потом отпустила и бросилась к телефону.
– Что вам хотеть от мистер Шарп, пожалуйста?.. Да, да, он придет… Да, благодарю. До свиданья!
И она снова двинулась на меня.
– А теперь, пожалуйста, иди. У него вечеринка, очень хотят тебя видеть. Давай, иди к своей милашка! Иди! Иди!
И она снова затрясла меня, стащила с кресла, начала подталкивать к двери. Затем опять подхватила саквояж и манто. Я бросился в спальню, рухнул на кровать, схватил подушку и накрыл ею голову. Я хотел отгородиться от всего этого кошмара, не видеть, не знать того, что она только что показывала мне, сорвав покровы со всей моей прежней жизни, вытащив наружу все, что таилось там издавна. Плотно зажмурился, плотно прижал подушку к ушам. Но мрак и тишину пронзала одна вещь, от которой никак не удавалось избавиться. Плавник акулы…
* * *Не знаю, сколько я так пролежал. Помню, что перевернулся на спину и стал смотреть вверх, в никуда. Кругом было тихо и абсолютно темно, если не считать прожектора с дома на Четырнадцатой улице – он, вращаясь, озарял время от времени комнату резкими вспышками. Я твердил себе, что она рехнулась, что голос зависит только от состояния нёба, связок и гортани, что Уинстон не имеет ни малейшего отношения к тому, что произошло со мной в Париже. Но вот оно началось, случилось, как тогда, прежде, тем же образом, и я в глубине души знал – ее работа, она накликала это на меня, вычитав в небесной тайной партитуре, и от этого было не защититься, не отгородиться ни подушкой, ни чем-либо еще. Я закрыл глаза и погрузился в волны, они пришли откуда-то снизу, подхватили и понесли меня. И вдруг охватила паника. Я не слышал стука входной двери и окликнул ее. Подождал, снова окликнул. Ответа не было. Голова моя снова оказалась под подушкой, и я, должно быть, задремал, потому что проснулся от ужасного сновидения. Мне приснилось, что я все глубже и глубже погружаюсь в воду и «это» приближается ко мне. Что-то серое снаружи. «Господи, ты здесь!» Меня сотрясали рыдания, и, протянув руку, я нашел ее ладонь и крепко сжал.
– Все это правда…
Она стояла возле меня, затем присела рядом, погладила по волосам.
– Скажи мне. Только не лгать, тогда я не драться.
– Говорить особенно нечего… В каждом мужчине сидит это, процентов на пять. Весь вопрос в том, встретит ли он человека, который заставит это проявиться. Я встретил, вот, собственно, и все…
– Но ты любить другой мужчина, раньше.
– Нет, это был он же, в Париже. Тот самый человек, проклятие моей жизни…
– Теперь спи. Завтра дать мне немножко денег. Я возвращаться в Мехико…
– Нет! Неужели не понимаешь, что я хочу тебе сказать?! С этим покончено, раз и навсегда! Мне стыдно, я себя ненавижу. Я все время пытаюсь, да и раньше пытался стряхнуть это. И так боялся, что ты узнаешь. Но теперь все кончено, кончено…
Я крепко прижал ее к себе. Она снова начала гладить меня по волосам, заглянула в глаза.
– Ты любишь меня, милый?
– Разве ты еще не поняла? Да. Я никогда этого не говорил просто потому… Неужели мы обязательно должны это говорить? Если чувствуешь, это же сразу понятно, видно.
Внезапно она отодвинулась, стянула с плеча бретельку платья, расстегнула бюстгальтер и сунула мне в рот сосок.
– Ешь. Ешь много. Будь большой toro.
– Теперь я понял. Вся моя жизнь исходит отсюда.
– Да, ешь.
11
Два дня мы никуда не выходили, но все было совсем по-другому, не так, как тогда, в церкви. Мы не пили и не смеялись. Когда хотелось есть, звонили во французский ресторан, расположенный неподалеку, и оттуда приносили еду. Почти весь день лежали и говорили, и я рассказал ей все, почти все, пока не снял тяжесть с души и рассказывать уже было нечего. Я говорил обо всем, но, похоже, это ее не удивляло и нисколько не шокировало. Нет, ничего подобного. Она смотрела на меня большими черными глазищами, кивала, изредка вставляла словечко-другое, и смысл сказанного наводил на мысль, что знала и понимала она куда больше, чем я сам, чем целая толпа врачей и разных там ученых знаменитостей. А потом я обнимал ее, мы засыпали, и я ощущал покой, которого не испытывал долгие годы. Все треволнения последних дней куда-то улетучились. Когда она спала, а я нет, я размышлял о церкви и исповеди, о том, что значат они для людей, у которых на сердце лежит камень. Я оставил церковь, прежде чем на душе стало тяжело, в ту пору исповедь казалась чем-то смешным и ненужным. Но теперь я понял ее суть и смысл, понял многие вещи, которых не понимал прежде. И особенно отчетливо понял, что может значить женщина в жизни мужчины. До этого была лишь пара глаз и соблазнительная фигурка, которая может восхищать или возбуждать. Теперь же она стала моей опорой, в ней можно было черпать силы и что-то еще, чего не может дать никто другой. Я размышлял о книгах, которые прочитал, о культе поклонения Земле и о том, что ее всегда называли Матерью. Когда-то мне казалось это сущей ерундой, но теперь эти большие круглые груди говорили совсем иное, когда я опускал на них голову и они начинали дрожать, я начинал дрожать тоже.
Утром на второй день мы услыхали звон церковных колоколов, и я вспомнил, что сегодня воскресенье и мне предстоит вечером петь. Я встал, подошел к пианино, взял несколько высоких нот. Попробовал из опасения, но оказалось, бояться было нечего. Голос звучал как бархат. В шесть мы оделись, немного перекусили и отправились в оперу. Я был занят в «Риголетто» во втором акте, с тенором, басом, сопрано и меццо-сопрано, которых пригласили на весеннюю стажировку. Я был в порядке. Придя домой, мы снова влезли в пижамы, и я достал гитару. Я спел ей песню «Вечерней звезды», «Traume», еще несколько вещей. Мне никогда не нравился Вагнер, а она ни слова не понимала по-немецки. Но все же присутствовали в его музыке дождь, земля, ночь. И это совпадало с нашим настроением. Она слушала, закрыв глаза, а я пел вполголоса. Потом взял ее за руку, и мы просто сидели рядом, не двигаясь и не произнося ни слова.
Прошла неделя, и Уинстона я так и не видел. Звонил он, должно быть, раз двадцать, но подходила к телефону она и, узнав его голос, говорила, что меня нет, и вешала трубку. Мне нечего было сказать ему, кроме «прощай», но говорить не хотелось, это отдавало бы дешевой мелодрамой. Потом как-то раз, когда мы решили позавтракать в городе и шли к лифту, я вдруг увидел его в другом конце холла – он наблюдал за мальчиками, вносившими мебель в квартиру. Заметив нас, он заморгал, потом бросился навстречу с протянутой рукой: