Мое преступление - Гилберт Кийт Честертон
В связи с этим решу потревожить память еще одного воина, чья судьба тоже связана с морскими волнами, блеском оружия и высокими штевнями боевых галер, – и еще одной женщины, легенда о которой нередко оказывается сплетена с легендой о змее´, точнее, о зме´е-искусителе. Никто не усомнится в женственности змеи, подчеркиваемой красотой ее разноцветной чешуи и гибким изяществом извивов, но та женщина, о которой я говорю, не была змеей. Она была женщиной в полном смысле слова – и это признают даже те, кто считает ее олицетворением зла. А мужчина – он был не просто воином, но победоносным флотоводцем. Его великие корабли вошли в историю как провозвестники благородного освобождения – и в своей главной битве он не потерял империю, но спас мир.
Что бы мы ни думали о женщине, никто не может сомневаться в том, на чьей стороне было ее сердце в этой битве и какую хвалебную песню она могла бы посвятить победителю. В ее душе было много воинственности, хотя вся ее жизнь скорее должна была отвратить от этого чувства. А в его душе находилось место не только для воинского дела, но и для той чувствительности, того интереса к миру духовной культуры, в который та женщина была столь глубоко погружена до последних дней своей жизни. Они были созданы друг для друга; они и в самом деле могли стать теми героическими любовниками или, при иных обстоятельствах, той идеальной человеческой парой, которую мы столь тщетно пытаемся найти среди других примеров, сохраненных историей. Повествование об их любви, по-королевски пышное и героически страстное, содержит только один небольшой недостаток: они никогда не встречались.
По правде говоря, мечта о мире, в котором их встреча состоялась, впервые проникла в мое сознание, когда я прочитал примечание Эндрю Лэнга[94] к историческому исследованию, посвященному Филиппу II Испанскому. Характеризуя сводного брата короля, знаменитого дона Хуана Австрийского, Лэнг мимоходом замечает: «Он намеревался вызволить из заключения Марию, королеву Шотландскую», язвительно добавив: «Он поистине не ведал страха!»
Конечно, не бывает таких людей, которые на самом деле полностью лишены чувства страха. Разумеется, Хуан Австрийский был из числа тех, кто усилием воли может заставить себя абсолютно не повиноваться страху, но, если я понимаю тип его характера, он не был свободен от особого рода наслаждения страхом как таинственной силой, подобной любви. Именно потому, что любовь в наше время потеряла даже легкое соприкосновение со страхом, она и сделалась такой плоской, легкомысленной и вульгарной, утратив свою биологическую (чтобы не сказать – звериную) первооснову. Если же говорить о Марии, то она столь же часто была опасна сама, как и пребывала в опасности; ее лицо, очертания которого напоминают сердце, окруженное гофрированной раковиной огромного воротника (именно так она изображена на большинстве портретов), притягивает взгляд, подобно магниту, языческому талисману, прекрасной и ужасной жемчужине. Так что даже сама мысль о совместном бегстве с «роковой» франко-шотландской принцессой, одновременно трагической и манящей, таила в себе древнее наслаждение романсами о спасении прекрасной дамы из логова дракона… Или даже более того: о снятии с дамы чар, превращающих в дракона ее саму. Но несмотря на предельно романтичную форму этой идеи, в некотором смысле она соответствовала гораздо более позднему жанру, который сейчас называется психологическим, – потому что очень точно отвечала внутренней потребности этих двух крайне необыкновенных личностей.
Если когда-либо и существовал человек, победная карьера которого должна была бы завершиться чем-то более гуманистическим, духовным и умиротворяющим, чем лавровые венки или брошенные под ноги знамена побежденных врагов, то это именно дон Хуан Австрийский. В фактически имевшей место исторической реальности его жизнь, после эпически яркого взлета, претерпела спад, погрузившись в сумрак обыденности: будь она литературным произведением, впору говорить о чем-то вроде анти-кульминации. Если судьба дона Хуана чему-нибудь и учит, то разве только избитой максиме, утверждающей, что все победы – прах и тлен, суета сует. Он попытался пожать плоды своего главного подвига, основав собственное королевство, но этому воспрепятствовала ревность его брата, после чего дон Хуан, полагаю, уже с некоторой усталостью в душе, отправился исполнять волю все того же царственного брата, став его наместником на фламандской равнине, недавно жестоко опустошенной войнами голландцев с герцогом Альбой. Он намеревался быть более милосердным и великодушным, чем герцог Альба, но умер, запутавшись в политических склоках такого характера, что единственным прикосновением поэзии к ним было предположение об отравлении.
Однако во времена золотого рассвета эпохи Возрождения, вскормленного интересом к античным легендам, похищение Марии Стюарт было бы воспринято как побег Елены из Трои. Под небесами, озаренными алым закатом старого рыцарского романа (вечерний багрянец и утреннее золото отлично дополняли друг друга на этом изумительном небосводе), это должно было показаться великолепной материализацией одного из тех странных и при этом возвышенных рыцарских подвигов во имя прекрасной дамы, отголоски которых сохранили для потомков «суды любви» и состязания трубадуров, – вроде истории Рюделя[95], при свидетелях поклявшегося в вечной любви к неизвестной даме, что жила в далеком замке на востоке, почти столь же недосягаемом, как замок к востоку от Солнца; или истории Баярда, который, поймав на