Полина Дашкова - Пакт
Для дуэта важны твердые «пятачки», для прыжков – помягче, на репетициях и концертах пуанты сгорают за несколько часов, на каждый спектакль одному солисту требуется пять, а то и семь пар.
Без дяди Севы театральная мастерская шила орудия пыток, которые впивались в ноги во время танца, калечили пальцы, причиняли жгучую боль. На самом деле это была катастрофа, но никто не смел заикнуться.
Накануне ареста на общем собрании дядю Севу объявили шпионом-троцкистом, который готовил убийство товарища Сталина и прочих вождей во время их посещения Большого театра. В качестве сообщников арестовали двух пожилых мастериц из костюмерной, трех полотеров, пожарника, уборщицу и слесаря-сантехника. Получилась шпионско-террористическая организация, разъедавшая своим ядом здоровый коллектив главного театра Советского Союза.
Митинги, собрания, политчасы проходили по два-три раза в неделю. Из артистов никого пока врагом не объявили, не арестовали, наоборот, посыпались звания заслуженных и народных, ордена и ордера на отдельные квартиры в новом роскошном доме на улице Неждановой. Те, кому не повезло, писали доносы на счастливчиков. Начались склоки, истерики, инфаркты.
Однажды в автобусе, по дороге на очередной концерт, Май сел рядом с Машей и шепотом спросил:
– По-прежнему веришь, что нас не тронут?
– Не знаю.
– А я теперь думаю: хорошо, что мама, папа, бабушка не дожили. Мама с папой кристальные большевики, даже имя мне дали идейное, в честь Дня международной солидарности.
– Просто им нравилась весна. Тепло, все цветет.
– Брось, ничего они не замечали, ни весны, ни лета. Время отсчитывали по партийным праздникам. На Ленина молились, ни за какую оппозицию в жизни не голосовали. Свято чтили, непоколебимо следовали. Папа однажды не вернулся с работы. Мама сказала: «Нельзя обижаться на партию, партия всегда права». За ней пришли через три дня. Я был в училище, не успел попрощаться. Бабушка называла себя беспартийным большевиком, именно так, в мужском роде, и без конца повторяла мамины слова: «нельзя обижаться на партию»…
Он касался губами ее уха, сжимал руку. Она молча слушала. Про маму с папой он каждый раз рассказывал одно и то же. Это мучило его, вот он и повторял без конца: свято чтили, непоколебимо следовали, нельзя обижаться на партию. О бабушке заговорил впервые.
«Значит, боль уже не такая острая, – подумала Маша. – Ему бы сейчас влюбиться в кого-нибудь, например в Катю. Она одна и вроде немного отошла после жуткой истории с энкавэдэшными вурдалаками. Катя и Май могли бы…»
– Машка, ты заметила, мы разучились нормально разговаривать. Шепчем. Одни шепчут, другие орут. Не знаю, чего больше боюсь – ареста или что заставят орать на собрании.
– У нас отличная профессия, мы молча танцуем, и все, – вспомнила Маша его слова.
– Машка, Машка, мы с тобой танцуем… зря ты связалась с этим твоим, как его?
– Май, пожалуйста, не нужно, я же просила, – она сморщилась и выдернула руку.
– Я видел его, у него на лице написано, что он оттуда, зря ты с ним связалась.
– Откуда?
– Сама знаешь. Сытый, спокойный, уверенный, шмотки заграничные…
– Прекрати, выпусти меня, я пересяду!
– Сиди! Не пущу! Все, прости, больше ни слова о нем, обещаю… Машка, ну мне даже поговорить не с кем, кроме тебя.
– Почему?
– Скучно.
– А со мной весело?
Он не ответил, поймал и сжал ее руку. Остаток пути до передового подмосковного колхоза «Заря коммунизма» ехали молча. Перед выходом на сцену колхозного клуба Май бинтовал стертые до крови пальцы на Машиных ногах, он умел это делать удивительно ловко, у нее так не получалось.
Репетировать «Аистенка» приходилось до позднего вечера. Гудели мышцы, слипались глаза, к ночи ноги горели, казалось, вместо ступней раскаленные свинцовые гири.
На очередном собрании, под истерические восторги по поводу расстрела врагов народа, Маша умудрилась заснуть, уронив голову на плечо Кати Родимцевой. Если бы вопли выступавших сопровождались оружейными залпами, она бы все равно не проснулась.
– С ума сошла, Машка, проснись сейчас же! Заметят, загрызут. О господи, ну что мне с тобой делать? – в отчаянии шептала Катя, трясла ее, хлопала по щеке.
Маша просыпалась, таращила красные опухшие глаза, бормотала:
– Да, все, не сплю, не сплю, – и через пару минут опять отключалась.
– Омерзительная нечисть хотела растоптать самое святое… Озверевшие троцкисты-террористы-отравители-змеи-тараканы-собаки… весь советский народ… под руководством… несокрушимыми рядами…
Маше снилось, как они с Ильей поднимаются вверх по гигантской винтовой лестнице, ведущей из тумана в туман, словно ввинченной в грозовое облако.
Лязгали железные ступени. Туман колыхался, клубился. Кричали тысячи голосов, мужских, женских, детских. Хотелось убежать, но ступени обламывались под ногами, как тонкий ледок. Гуща тумана пузырилась живыми человеческими лицами. Открытые рты кричали. Лица растворялись в тумане, их сменяли новые. Маша не успевала разглядеть их, но чувствовала, что есть среди них знакомые, те, кого взяли, кто исчез из жизни. Илья тянул ее за руку вверх. Нельзя смотреть на лица, среди них может оказаться кто-то родной, кто-то еще не арестованный, но уже обреченный, и лучше не видеть. Надо бежать, непонятно, куда и зачем. Туман одинаково плотный внизу, вверху, повсюду лица, крики…
– Машка! – голос Кати прорезался сквозь туман.
Катя крикнула довольно громко, в самое ухо, воспользовавшись очередным грохотом оваций после упоминания товарища Сталина.
– Господи, помилуй, – прошептала Маша и открыла глаза.
– Вот, возьми валидол, положи под язык и больше не засыпай, пожалуйста.
Оставшиеся полчаса Маша сидела прямо, глаз не закрывала, после каждого «товарища Сталина» механически била в ладоши.
– И давно ты таскаешь с собой валидол? – спросила она Катю, когда они вместе вышли из театра.
– Неделю. Да он безвредный совершенно, мятная конфетка.
– Знаю, что безвредный. Тебе он зачем? Его принимают, когда сердце болит.
– Теперь уже не болит. Все в порядке. Дедуля выдержал, не слег, мама цела-невредима, едет в Париж.
– Вот это да! В Париж! Ты серьезно?
– Серьезнее некуда. Маму включили в бригаду, которая строит советский павильон на Всемирной выставке. Ты же знаешь, она скульптор по образованию. Училась вместе с Мухиной. Мама, конечно, была на седьмом небе от радости, когда Мухина о ней вспомнила, забрала к себе делать «Рабочего и колхозницу». Это скульптура такая, главное украшение советского павильона. Полгода маму мы практически не видим. Они живут на работе, спят чуть ли не в цеху. Какой-то секретный завод. Скульптура из нержавеющей стали, гигантская, двадцать четыре метра. Представляешь, отлить все части, полностью собрать, потом разобрать, привезти в Париж и там опять собрать. В общем, неделю назад мама приехала домой, очень странно себя вела, какая-то была слишком веселая, ну, будто пьяная слегка. Повторяла: все чудесно, все отлично. Легли спать. Потом я просыпаюсь, часов в пять утра, она сидит у меня на кровати, целует меня и плачет. Сама уже в шубе, в платке. Спрашиваю: что случилось? Она: все в порядке, все отлично. И убежала. Я спросонья не поняла, а потом так жутко стало…
– Еще бы…
– Неделю мы с дедулей жили как приговоренные. И главное, ведь нельзя узнать, спросить не у кого… Полный мрак…
– Что же ты не рассказывала ничего?
– Так легче было. Мы и с дедулей ничего не обсуждали. В основном молчали. А вчера вечером является мамочка. Румяная, глаза горят, опять такая веселая-веселая и слегка пьяненькая. Целует нас с дедулей, обнимает, хохочет, говорит: товарища Сталина видела, живого, в свете прожекторов. Теперь все по-настоящему чудесно-отлично. В общем, собрали они скульптуру, и вдруг директору завода померещилось, что рабочий – вылитый Троцкий, а в задних складках юбки колхозницы профиль Троцкого. Он тут же доложил в ЦК. Мухина узнала, отпустила кого могла на ночь по домам, прощаться с родными. Утром все вернулись. Охрану объекта усилили, никого не выпускали, звонить не разрешали. Работали в полной неизвестности, доводили скульптуру до совершенства. Красота немыслимая. А директор акт приемки не подписывает ни в какую, требует перелить голову и юбку. Вдруг ночью на завод приехал Сталин. В цеху включили прожектора, он постоял, посмотрел, ничего не сказал и уехал. До утра, конечно, никто не спал, все с ума сходили. Днем позвонили из секретариата ЦК. Полный порядок. Товарищ Сталин «Рабочего и колхозницу» одобрил, можно разбирать и везти в Париж.
Глава двадцать вторая
Французы почти закончили строительство дворца Шайо на холме Трокадеро, напротив Эйфелевой башни. Ниже, вдоль набережной Пасси, стоял скрытый строительными лесами советский павильон. Габи очень хотелось попасть внутрь, за ограждение. Возле деревянных ворот она увидела двух мужчин в грубых шинелях, перевязанных портупеями, в шапках-ушанках, украшенных металлическими красными звездочками.