Кристоф Доннер - Король без завтрашнего дня
Анри почувствовал, как Дора вздрогнула — должно быть, при мысли о гильотине.
— Революция не имеет причин, — сказал он. — По крайней мере, не стоит искать их в невзгодах французского крестьянства. Революция — это насилие, а насилию не нужны причины. Насилие ниоткуда не происходит — оно изначально здесь. Ничто его не порождает, и оно не созидает ничего.
Интуитивно Дора была согласна со всем, что Анри говорит. Она была согласна также разделить пополам сэндвич с ветчиной, наскоро изготовленный и поджаренный в первом попавшемся бистро. Оливки — это чудесно, но перед тем, как весь вечер смотреть на Нильса Арестрапа, нужно было подкрепиться чем-то более серьезным.
Она мгновенно уничтожила свою половину сэндвича. Анри отметил, что Дора очень изящно орудует вилкой. Сам он никогда не мог этим похвастаться.
Оставив на стойке несколько евро, он снова взял Дору под руку, и они вышли.
~ ~ ~
Войти в театр и пересечь вестибюль под руку с хорошенькой и вдобавок знаменитой женщиной, после того как он вывел в свет столько молодых людей, это было для Анри совершенно новым испытанием на практике, не сравнимым с прежним опытом. Новые переживания отличались от старых ощущений, как день от ночи.
У подножия лестницы Дора выпустила его руку и направилась к окошку, где выдавались контрамарки для прессы. Она улыбалась одним, обнималась с другими — и Анри уже начал чувствовать себя немного глупо, стоя в одиночестве посреди вестибюля, когда вдруг увидел молодого человека, направлявшегося к нему с протянутой для рукопожатия рукой.
Мартен Кальмира. Совершенно неожиданно было его видеть по прошествии стольких лет. Последовали обычные «Как дела?» и «Что здесь делаешь?».
— Я репетирую в малом зале, — сказал Мартен.
— О, так ты теперь в театре!
После того как обмен любезностями был закончен, Анри спросил Мартена, есть ли у того новости от Ноэми.
— Нет, никаких. Она из тех девушек, что исчезают внезапно и бесследно. Была — и нет!
Появилась Дора, держа в руке два билета, словно веер.
Анри представил Дору и Мартена друг другу. При этом счел нужным положить руку Доре на плечо, чтобы Мартен не питал лишних иллюзий.
Раздался звонок. Спектакль вот-вот должен был начаться. Анри с Мартеном обменялись номерами телефонов и договорились созвониться и встретиться. Слегка поколебавшись, они все же обнялись на прощание. Затем Мартен обнял Дору и что-то шепнул ей на ухо, прежде чем удалиться. Анри подумал, что этот человек, невысокий и суховатый, с твердой походкой, был бы идеальным вариантом на роль одного из персонажей его сценария. Это же вылитый Эбер!
— Вы, оказывается, знакомы с театральными звездами, — проговорила Дора почти ревниво, вновь беря Анри под руку. — Мне очень нравится этот актер!
— Но вы не в его вкусе.
— Откуда вы знаете?
— Я был знаком с его прежней… подружкой.
— Ах, вот как!
— Я снимал ее в одном своем фильме примерно пятнадцать лет назад.
— Да, я все время забываю, что вы снимали фильмы.
— Может, потому, что они были убогими?
— Нет, печальными. Вам самому не было грустно, когда вы их снимали?
Анри всегда гордился своими малобюджетными фильмами, но внезапно понял, отчего они получались столь меланхоличными: именно от недостатка средств.
Ему никогда не хватало храбрости занять денег, чтобы вложить их в рискованный проект, и красноречия, чтобы убедить своих кредиторов, что их средства пойдут на реализацию высококультурного замысла и что даже в случае финансового неуспеха у них появится множество меценатов. Почему ему никогда не удавалось добиться от продюсеров того, чего он с легкостью добивался от издателей?
Загадка.
Свет в зале погас. Поднялся занавес.
Нильс Арестрап хромал — это был единственный интересный момент во всем спектакле. Он хромал великолепно, расхаживая по сцене с тростью вдоль и поперек — тук-тук, тук-тук, из стороны в сторону. На этом держался весь его актерский гений.
Проводив Дору до стоянки такси на площади Оперы, Анри позвонил Мартену и без долгих прелюдий заявил:
— Я пишу сценарий, и у меня есть роль как раз для тебя.
~ ~ ~
Анри взял напрокат «мерседес» в «Авиз» и заехал за Мартеном — тот ждал его у подъезда своего дома на улице Лепик.
— Мы едем в Алансон, — объявил Анри, как только Мартен пристегнул ремень безопасности. — Ты там был?
— Нет.
— Очень милый городок, вот увидишь. Замечательные кондитерские и пара красивых церквей. И отличный ресторан — там готовят эскалопы в сливочном соусе. Ты любишь эскалопы в сливочном соусе?
— Звучит заманчиво.
— Их еще поливают зажженным кальвадосом. Потом сходим в Музей кружева.
— Так что там с фильмом?
— Фильм о Людовике XVII, «ребенке из Тампля».
— А какая роль для меня?
— Тебе что-нибудь говорит имя Жака-Рене Эбера? Ну, эбертисты, газета «Папаша Дюшен»…
— Не слишком много.
— Так вот, представь себе, Жак-Рене Эбер родился в Алансоне. В 1757 году. В двадцать лет он приехал в Париж, а десять лет спустя, в разгар революции, стал редактором газеты «Папаша Дюшен», издания вроде регулярного сборника памфлетов, которое вскоре стало голосом всех санкюлотов, официальным печатным органом Коммуны. В некотором смысле это предтеча «Утки за уткой», «Харакири», «Миномета». Все эти газеты — потомки «Папаши Дюшена».
— А при чем тут Людовик XVII?
— При том, что папаша Дюшен, то есть Эбер, тот человек, который приказал убить Людовика XVII.
Мартен сразу же осознал всю важность своей будущей роди. Убийца ребенка. Это становилось интересным. Ему уже доставались несколько ролей негодяев, но на сей раз, очевидно, это будет нечто совсем иное. И в то же время Мартен очень хотел задать один вопрос, который не имел никакого отношения к сценарию, но вертелся у него на языке с тех пор, как он встретил Анри в театре с Дорой. Он не решился заговорить об этом по телефону, но если и согласился принять предложение о двухдневной поездке, никак не укладывавшейся в его планы, то только по одной-единственной причине.
— Та женщина, с которой ты был в театре…
— Дора Айшер.
— Вы вместе?
Хотя Анри предвидел этот вопрос и постоянно ожидал его, он был не способен на него ответить. Он не знал, «вместе» ли они. Анри так глубоко вздохнул, что автомобиль слегка занесло.
— Понимаю, — сказал Мартен.
Воцарилось молчание. Они проехали несколько дорожных знаков, указывавших направление в сторону Версаля.
— В детстве я однажды был в Алансоне на каникулах. Но больше не ездил — там слишком холодно. Даже летом, вот посмотришь. Одно время я думал, что совсем забыл этот город, а потом однажды со мной случилась одна вещь в «Друо»[1], на аукционе почтовых открыток. Я собирался купить для своей коллекции серию, изображающую публичные казни в Тонкине. Но серия оказалась слишком дорогой. Тогда я пошел в соседний зал. Там продавалось старинное белье. Я долго бродил по залу, рассматривая все эти ночные сорочки, чепцы, нижние юбки, панталоны, платьица умерших детей, четырехметровые скатерти, к которым прилагалось по двадцать четыре салфетки, простыни, послужившие саванами для множества тел, вышитые платочки, осушившие столько слез… В конце концов я тоже ввязался в торги. Я совершенно не разбирался в ценах, скорее, мне просто хотелось подразнить стариков-антикваров, буквально облепивших выставочный стол и желавших все загрести себе. Иногда лоты продавались на вес — десять килограммов белья в плетеной корзинке, — и старичье начинало рыться в нем. Мне тоже захотелось все пересмотреть и перетрогать. Я подошел ближе и с серьезным видом начал перебирать эти старые тряпки, пахнущие нафталином, приговаривая: «Позвольте-ка, позвольте-ка!» И в конце концов положил глаз на одну корзину, которую никто не хотел брать: она была набита всевозможными лоскутами, правда, старинными — шестнадцатого, семнадцатого и восемнадцатого веков, — но эксперт, мадам Даниэль, я запомнил ее имя, никак не могла их продать. Она стояла на помосте с микрофоном и смотрела прямо на меня, словно подбадривала: «Ну же, покупайте!»
Я еще раз погрузил руки в кружева — некоторые были из ателье мадам Ла Перрьер в Алансоне. Очень необычные узоры, музейная ценность, по словам мадам Даниэль. Ты не представляешь, как я собой гордился, когда притащил домой ворох этих чертовых кружев, наполовину сгнивших! Да и остальные были совсем ветхие, не толще паутины. Но мысль о том, что я обладаю «музейной ценностью», меня воодушевляла. Я разложил кружева на листах бумаги, собрал листы в стопку, убрал в коробку из-под обуви и поставил рядом с моей коллекцией открыток. Время от времени я вынимаю кружева из коробки, разглядываю, трогаю и думаю, что бы с ними сделать. Но с ними уже ничего не сделаешь. Можно подумать, мои предки занимались плетением кружев, и во мне проснулась глубинная память.