Артуро Перес-Реверте - Фламандская доска
На этом безжалостном поле брани, составленном из холодных белых и черных клеток, не оставалось места даже для того, чтобы с честью принять свое поражение. Этот разгром уничтожал все: не только самого побежденного, но и его воображение, его мечты, его уважение к себе. Юноша в сером пиджаке оперся локтем на стол, прижал ладонь ко лбу и на миг закрыл глаза, слушая, как звон оружия медленно затихает в долине, заполненной тенями. Никогда больше, сказал он себе. Как галлы, побежденные Римом, которые навеки зарекались произносить имя своего победителя, так и он зарекается на всю оставшуюся жизнь вспоминать о том, что открыло его глазам всю пустоту и суетность славы. Никогда больше он не сядет за шахматную доску. И дай Бог, чтобы он сумел вообще вычеркнуть шахматы из своей памяти, подобно тому, как по смерти фараонов их имена сбивали с обелисков.
Противник, арбитр и зрители ожидали следующего хода с плохо скрываемой скукой: слишком уж затянулся этот финал. Юноша в последний раз взглянул на своего осажденного короля и с печальным ощущением одиночества, видящего другое одиночество, решил, что ему остается только одно: собственной рукой нанести ему последний, милосердный, удар, чтобы избавить от унижения погибнуть, как бродячая собака, загнанным в дальний угол доски. И тогда, жестом бесконечной нежности прикоснувшись своими длинными тонкими пальцами к побежденному королю, он медленно поднял его и осторожно положил на гладкую поверхность доски.
15. ФИНАЛ С КОРОЛЕВОЙ
…Моя же породила многочисленные грехи, а также страсти, несогласие, празднословие — когда только не ложь — во мне, моем противнике или в нас обоих. Шахматы понудили меня забыть о своем долге перед Богом и перед людьми.
Харлианский сборникЗакончив, Сесар, рассказывавший тихо, без эмоций, со взглядом, устремленным в какую-то неопределенную точку комнатного пространства, улыбнулся с отсутствующим видом и медленно повернулся, пока глаза его не нашли доску с шахматами из слоновой кости, разложенную на ломберном столике. И тут он пожал плечами, как бы давая понять, что никому не дано выбирать свое прошлое.
— Ты никогда не рассказывал мне об этом, — проговорила Хулия, и звук собственного голоса показался ей неуместным, бессмысленным вторжением в это молчание.
Сесар ответил не сразу. Свет лампы, проходя через пергаментный экран, освещал только часть его лица, оставляя другую в тени, отчего резче выделялись морщины вокруг глаз и рта антиквара, четче очерчивались его аристократический профиль, напоминавший чеканку на старинных медалях.
— Вряд ли я сумел бы рассказать тебе о том, чего не существовало, — тихо, мягко произнес он, и его глаза, а может быть, лишь их блеск, приглушенный полумраком, наконец встретились с глазами девушки. — В течение сорока лет я старательно выполнял поставленную себе задачу: думать, что это именно так… — Его улыбка приобрела оттенок насмешки, адресованной, несомненно, себе самому. — Я больше никогда не играл в шахматы, даже без свидетелей. Никогда.
Хулия с удивлением покачала головой. Ей стоило труда поверить во все, что она только что услышала.
— Ты просто болен.
Он хохотнул коротко и сухо. Теперь свет отражался в его глазах, и они казались ледяными.
— Ты меня разочаровываешь, принцесса. Я ожидал, что уж ты-то окажешь мне честь не хвататься за легкие решения. — Он задумчиво взглянул на свой мундштук слоновой кости. — Уверяю тебя, я нахожусь в абсолютно здравом уме. А будь это не так, разве мне удалось бы столь тщательно продумать все подробности этой прелестной истории?
— Прелестной? — Она ошеломленно уставилась на него. — Мы ведь говорили об Альваро, о Менчу… Ты сказал: прелестная история? — Она содрогнулась от ужаса и презрения. — Ради Бога, Сесар! О чем ты говоришь?
Антиквар невозмутимо выдержал ее взгляд, потом повернулся к Муньосу, словно ища поддержки.
— Существуют аспекты… эстетического порядка, — сказал он. — Исключительно своеобразные факторы, которые мы не можем упрощать весьма поверхностным образом. Ведь доска не только белая и черная. Существуют высшие планы, в которых следует рассматривать факты. Объективные планы. — Он взглянул на обоих с неожиданно подавленным выражением, которое казалось искренним. — Я надеялся, что вы поймете.
— Я знаю, что вы хотите сказать, — ответил Муньос, и Хулия удивленно обернулась к нему. Шахматист продолжал стоять посреди салона неподвижно, с руками, засунутыми в карманы мятого плаща. В уголке его рта обрисовывалось самое начало его всегдашней неопределенной, отсутствующей улыбки.
— Знаете? — воскликнула Хулия. — Какого черта можете знать вы?
Она сжала кулаки, возмущенная, сдерживая дыхание, отдававшееся у нее в ушах, как дыхание животного после долгого бега. Но Муньос остался невозмутим, и Хулия заметила, что Сесар бросил на него спокойный благодарный взгляд.
— Я не ошибся, остановив свой выбор на вас, — проговорил антиквар. — И я рад этому.
Муньос не счел нужным отвечать. Он ограничился тем, что обвел глазами комнату — картины, мебель и все, что было в ней, — медленно кивнул, как будто этот осмотр дал ему пищу для неких таинственных выводов. Через пару секунд движением подбородка он указал на Хулию.
— Думаю, она-то имеет право узнать все.
— И вы тоже, дорогой мой, — уточнил Сесар.
— И я тоже. Хотя я здесь выступаю лишь в роли свидетеля.
В его словах не прозвучало ни укора, ни угрозы, словно шахматист предпочитал сохранять какой-то абсурдный нейтралитет. Невозможный нейтралитет, подумала Хулия, потому что рано или поздно наступит момент, когда слова исчерпают себя и нужно будет принять какое-то решение. Однако, заключила она, с трудом стряхивая с себя ощущение нереальности происходящего, до этого момента, похоже, еще слишком далеко.
— Тогда начнем, — сказала она и, услышав свой голос, с неожиданным для самой облегчением поняла, что понемногу вновь обретает утраченное спокойствие. Она жестко взглянула на Сесара. — Расскажи нам об Альваро.
Антиквар кивнул в знак согласия.
— Альваро, — тихо повторил он. — Но прежде я должен кое-что сказать о картине… — Лицо его вдруг приняло раздосадованное выражение, как будто он внезапно вспомнил о том, что нарушил какое-то из правил элементарной вежливости. — Я до сих пор ничего не предложил вам, и это совершенно непростительно. Выпьете чего-нибудь?
Никто не ответил. Тогда Сесар направился к большому старинному ларю, который использовал как бар.
— Я впервые увидел эту картину однажды вечером у тебя дома, Хулия. Помнишь?.. Ее привезли всего несколько часов назад, и ты радовалась, как ребенок. Я целый час наблюдал за тобой, пока ты изучала ее во всех подробностях и объясняла мне, какую технику собираешься применить для того, чтобы — цитирую дословно — фламандская доска стала самой прекрасной из твоих работ. — Говоря, Сесар достал узкий высокий стакан из дорогого резного стекла и наполнил его льдом, джином и лимонным соком. — Это было так чудесно, принцесса, — видеть тебя счастливой. И я, честно говоря, тоже был счастлив. — Он повернулся к собеседникам со стаканом в руке и, осторожно попробовав смесь, похоже, остался доволен. — Но я не сказал тебе тогда… Ну… В общем-то, мне и сейчас трудно выразить это словами… Ты восхищалась красотой изображения, совершенством композиции, колорита и света. Я тоже восхищался, но по иным причинам. Эта шахматная доска, эти игроки, склонившиеся над фигурами, эта дама, читающая у окна, пробудили во мне уснувшее эхо старой страсти. Представь себе мое удивление: я, считал ее забытой, и вдруг — бабах! — она вернулась, словно прозвучал пушечный выстрел. Я ощутил лихорадочное возбуждение и одновременно ужас, словно бы меня коснулось дыхание безумия.
Антиквар на мгновение замолк, и освещенная половина его рта изогнулась в лукавой улыбке, как будто ему доставляло особое удовольствие смаковать это воспоминание.
— Речь шла не просто о шахматах, — продолжал он, — а о некоем личном, глубинном ощущении, об этой игре как связи между жизнью и смертью, между действительностью и мечтой. И пока ты, Хулия, говорила о пигментах и лаках, я едва слушал: я был поражен тем трепетом наслаждения и какой-то дивной, утонченной муки, что пробегал по моему телу при взгляде на эту фламандскую доску. Однако смотрел я не на то, что Питер ван Гюйс изобразил на ней, а на то, что было в голове у этого человека, этого гениального мастера, когда он писал эту картину.
— И ты решил, что она должна быть твоей…
Сесар иронически-укоризненно посмотрел на девушку.
— Не надо так упрощать, принцесса. — Он отпил из стакана небольшой глоток и улыбнулся, словно прося о снисхождении. — Я решил — сразу, вдруг, — что мне просто необходимо исчерпать эту страсть до конца. Такая долгая жизнь, как моя, не проходит даром. Несомненно поэтому я тут же уловил — нет, не послание, содержавшееся в картине (которое, как впоследствии выяснилось, являлось ключом к ней), а тот бесспорный факт, что она таит в себе какую-то захватывающую, ужасную загадку. Загадку, которая, возможно, — представь себе, какая мысль! — наконец докажет мою правоту.