Красный снег - Александр Пензенский
– На Ильин день все случилось. Что-то сама помню, что-то брат Илья рассказал. Много в том дне понамешано, так уж сначала и начну…
* * *
20 июля 1908 года. Деревня Поповщина, Порховский уезд Псковской губернии. 8 часов 24 минуты
– Здравствуйте!
Стеша стояла на пороге, прижав к груди рогожный сверток, и с любопытством осматривала горницу. Вот где вырос Николай. Убранство было очень небогатым, но все чисто, опрятно. Печка побелена, полы выскоблены и застелены плетеными половичками, ходики на стене громко тикали. В углу иконы и огонек лампадки – значит, не зря пришла. А под иконами прибита полочка, и на ней – книги. Те, что она ему давала. Посреди комнаты дощатый стол, на котором хозяйка раскатывала тесто. Увидев гостью, она вытерла запачканные мукой руки, поправила платок.
– Здравствуй, милая. Ты к Коленьке? Так в Петербурге он, аль запамятовала?
– Нет, я к вам.
Она положила сверток на табурет, начала распутывать бечевку.
– Я вам тут бабушкины иконы принесла. Я в Бога не верую, а чего им в сундуке пылиться. Пусть послужат тем, кому нужнее.
Старуха покачала головой, взяла верхнюю икону.
– Матушка-заступница. Ох, Стешенька… Идем.
Она снова обернула рогожу вокруг потемневших ликов, сунула Стеше, а сама выскочила из избы. Вышла за ворота, поковыляла к домику Лукиной, да так шибко, что Стеша еле поспевала за бабкой Боровниной.
В комнатке старуха остановилась, ткнула в угловую полочку, на которой раньше стояли иконы.
– Вот! Это Васенька мой мастерил. Муж. Не убудет с тебя, до тебя стояли, и при тебе пущай постоят. Потому дом без икон, что человек без души – вроде скрипит себе по жизни, а жизни и не видит.
– Но я же…
– А и неважно! Ты не веришь, да Он в тебя верит. Лампадка где?
Старуха расставила на полочке иконы, повесила лампадку.
– Пустая? Эх… Ну да ничего. Коленька масло давича приносил, не обеднею. Оно и веселее, когда огонек светит. И Кольку все не одна ждать будешь. Под присмотром.
* * *
20 июля 1908 года. Деревня Поповщина, Порховский уезд Псковской губернии. 15 часов 24 минуты
– Вот, значится, как ты живешь. – Устин постоял на пороге, заполняя почти весь дверной проем, потом качнулся, ввалился в комнату.
Стеша отложила карандаш, настороженно нахмурилась.
– Устин Осипович? Что-то с Колей?
Устин, покачиваясь, прошел по комнате, заглянул за занавеску, крякнул.
– Ишь канитель какая.
Взял в руки расшитую подушку, повертел, бросил на постель, сам плюхнулся рядом. Кровать отозвалась натужным пружинным скрипом.
– Кольша говорил, что ты безбожница, а вона лампадка светлится.
Стеша поднялась.
– Что вам нужно? И пересядьте на стул, пожалуйста!
– Ишь, глазищи сверкают, аж до нутра прожигает, – заржал в голос Устин. – Горяча! – Он чуть двинулся в сторону, хлопнул пятерней по покрывалу. – Садись лучше рядышком, уважь гостя! – И снова показал желтые, крупные зубы.
– Может, вы мне и прилечь предложите?
– Может, и предложу. Я, девка, до любви дюже охоч. И на подарки щедрый. Не чета твому голодранцу.
Устин поднялся, не спеша подошел к девушке, наклонился к самому лицу, дыхнул сивушным перегаром, икнул.
– Прощенья просим. Употребил малость. Для куражу.
Стеша отступила на шаг, поближе к выходу, вытянула в направлении двери руку.
– Устин Осипович, по-доброму прошу: уходите.
Симанов опять осклабился.
– Да разве ж так просят по-доброму? Где ж доброта? Сказала – будто плетью ожгла. Гляди, чего я тебе принес.
Он запустил руку под пиджак, вытащил узорный платок.
– Из Пскову привез. Золотое шитье. Накинь.
Он растряхнул переливчатую ткань, шагнул к Стеше, расставив руки. Девушка дернулась к двери, но Устин перехватил, накинул платок, словно сеть, ей на плечи, притянул к себе.
– Ну будя, будя взбрыкивать-то! Ты погляди, какая красота! Птица Сирин!
– Устин Осипович, пустите! – Стеша уперлась кулачками Симанову в грудь. – А то закричу!
– Кричи. Так даже антереснее. Люблю, когда баба с огоньком. А то моя Дашка как бадья с опарой – тока рожать горазда. Никакой выдумки, лежит как колода. А ты ишь какая!
– Мамочки! Помогите!
Устин рванул кофточку, и пуговицы осыпались, заскакали горохом по половицам.
– Кто поможет-то, девка? Бабка Колькина глухая, а остальные в поле робят. Молчи, дуреха.
Он толкнул Стешу на кровать, навалился сверху, зашарил в юбках, пытаясь развести плотно сжатые колени и не обращая внимания на удары маленьких кулачков.
– Боженька. Матушка. Помогите, – задыхаясь, шептала Стеша. – Защитите, заступники.
– Молчи, дура! Молчи, кому сказал! – рыкнул Устин и накрыл Стеше рот потной ладонью. – Молчи! Потом отмолишь за обоих! Ай, падла! Тварина!
Он отдернул прокушенную ладонь, удивленно уставился на капли крови, и Стеша, воспользовавшись временной свободой, толкнула что было мочи Устина ногами в грудь. То ли от неожиданности отпора, то ли и впрямь отчаяние придало девушке сил, только Симанов пролетел через всю комнатку, саданулся спиной в полку с иконами и завопил во весь голос:
– Мамочки! Горю!
Лампадное масло вылилось ему на спину, полыхнуло. Устин заметался, размахивая руками и матерясь, нащупал дверь, вывалился в сени, оттуда во двор, завалялся по траве, сбивая пламя. Стеша вскочила, щелкнула засовом и только потом выглянула в окно. Симанов перестал кататься, поднялся на четвереньки, стащил дымящийся пиджак, затоптал окончательно огонь, обернулся на окно, погрозил кулаком:
– У, ведьма! Обожди у меня, – и чуть не бегом выскочил со двора.
Стеша сползла по стене, запахнула на груди лохмотья, сплюнула на пол кровь. Губы распухли, хотелось смыть с себя следы чужих рук, но выходить было страшно. Она на четвереньках доползла до лавки, на которой стояло ведро с водой, опрокинула на опущенную голову. Дышать стало чуть легче, но в голове колотило: молчи, молчи, молчи!
Так же не поднимаясь, на четвереньках, она добралась до опрокинутых икон – Богородица лежала лицом вверх, грустно смотрела на мокрое лицо Стеши. Девушка подняла образ, прижала к себе, закрыла глаза и завыла.
* * *
Мир за окошком стал сначала розовым, потом фиолетово-черным, а потом и серебряным с чернью. Но Стеша этого не заметила. Она сидела, прислонившись к бревенчатой стене спиной и прижимая к голой груди икону. Волосы уже высохли и закучерявились, обрывки блузки и нижней рубашки свисали безвольными тряпками, окаймляя образ Богоматери, словно будничные рушники. Рот девушки был раскрыт, но выть она уже перестала, только слегка раскачивалась из стороны в сторону.
Ближе к вечеру, когда заоконье еще было розовым, кто-то топал в сенях, дергал дверь и вроде даже стучался