Катерина Врублевская - Дело о рубинах царицы Савской
Качка продолжалась, меня рвало горькой желчью, и тут в дверь каюты тихонько постучали.
Не в силах подняться и не в силах ответить, я продолжала лежать, свесив голову вниз, но стук продолжался.
Неимоверным усилием я поднялась с койки и поплелась к двери.
— Кто там? — и в этот момент меня так качнуло, что я отлетела в сторону и сильно ушибла бедро.
— Откройте, госпожа, это я, Али, — раздался за дверью тоненький голосок.
Ахнув, я открыла дверь. На пороге стоял, держась за косяк, арапчонок Николая Ивановича.
— Тебе страшно, Али? Заходи, — я отодвинулась от двери.
— Нет, госпожа, Али не страшно, Али просит другое.
— Что ты хочешь?
Вместо ответа он потянул меня за руку и вывел в коридор. Я шла за ним, держась за стенки. Али привел меня к каюте, которая была всегда заперта. Он толкнул дверь и знаком пригласил меня войти.
В полумраке я не сразу поняла, кто лежит на койке. Подойдя поближе, я увидела изможденного темнокожего человека, укрытого белой простыней. Глаза его были закрыты, он прерывисто дышал.
— Что с ним? — тихо спросила я.
— Он умирает, — всхлипнул мальчик, и что-то спросил высоким гортанным голосом. У лежащего слегка дрогнули ресницы.
— Кто это?
— Святой, — прошептал Али. — Его зовут Фасиль Агонафер. Он монах из монастыря Дебре-Дамо.
— Как он здесь оказался?
— Он ходил к вашим святым за мудростью. А теперь возвращается с нами домой. Он умрет, я боюсь.
— Иди, позови Николая Ивановича. Ты знаешь, где его каюта? Не испугаешься?
— А как же он? — Али кивнул на монаха.
— Не бойся, я посижу с ним.
— Я быстро! — обрадовался мальчик и выбежал за дверь, шатаясь от качки.
Подойдя к койке, на которой лежал бритый наголо монах, я поправила сползшее одеяло. Он приоткрыл глаза и посмотрел на меня.
— Кто ты? — тихо спросил он по-русски с шелестящим акцентом.
— Полина, — ответила я. — Меня поселили в каюте напротив.
— Пить… — прошептал старик.
Я обернулась, поискала глазами и нашла глиняный кувшин. В нем оказалась вода. Чашки не было, и я приложила кувшин к губам старика.
— Пейте.
Его кадык ходил ходуном. Напившись, старик откинулся на подушку и прошептал:
— Я умираю. Не успеваю к негусу…
— Вы успеете, дедушка, выздоровеете и успеете к негусу.
Он схватил меня горячечной рукой.
— Ты передашь негусу то, что я нашел в Свенском монастыре. Это очень важно. Я проделал длинный путь и, наконец, нашел документ, по которому не распадется связь времен.
— Что передать?
— Вот… — старик запустил руку под одеяло и вытащил свернутый в трубочку пергамент. — Спрячь, и никому. Никому, кроме негуса.
Это ничтожное усилие досталось ему с таким трудом, что он откинулся на подушки и задышал со свистом. Я спрятала пергамент в потайной карман панталон у пояса.
— Обещай! Обещай, что найдешь рубины! — прошептал старик, не открывая глаз.
— Обещаю, — не помня себя, ответила я.
И тут дверь отворилась, и в каюту ворвались Аршинов, за ним Лев Платонович с неизменной трубкой и Нестеров с медицинским саквояжем. Арапчонок Али стоял в дверях. Какая-то тень мелькнула за ним и пропала.
Аршинов нагнулся над умирающим.
— Позвольте, — Нестеров решительно отодвинул казака и принялся хлопотать над ним.
— Как он? — спросил меня Лев Платонович.
— Отходит, — прошептала я.
Мальчик Али закрыл глаза руками и зарыдал в голос.
— Ах, бедный, бедный Фасиль Агонафер! Он не принял слабительного и теперь умрет вместе с глистами внутри.
— Что он говорит? — спросила я Головнина.
— У эфиопов есть обычай: считается неприличным умирать с паразитами в теле, поэтому перед смертью им дают слабительного.
— Господи, что за чушь! — прошептала я, но тут же устыдилась собственного неблагодушия, подошла к мальчику и принялась его утешать: — Не бойся, у него нет глистов, он же ничего не ел уже давно.
— Правда? — он посмотрел на меня снизу вверх, слезы подсохли, и тут Нестеров попросил нас всех выйти.
Мы вышли и поднялись на палубу. Было свежо, на небе мерцали звезды величиной с кулак. Море успокоилось. Головнин запыхтел своей неизменной трубкой, а я спросила Аршинова, в нетерпении шагающего от одного борта к другому:
— Николай Иванович, вы можете, наконец, объяснить, в чем дело? В реестрах переселенцев нет никакого эфиопа.
— Нет, потому что он не переселенец. Он возвращается на родину, — резонно заметил Аршинов.
— Но на него должны были выписать довольствие!
— Ах, дорогая Полина, — хохотнул он, — ну, сколько тот монах ест? Как птичка. Мой Али и то больше потребляет.
— А почему он жил в отдельной каюте? Как и я.
— Да разве можно больного, да еще божьего человека в трюм совать? — Аршинов округлил глаза. — Нет, я этого не позволил, все же он православный, как и мы с вами.
О том, что в трюме сидели сплошные православные, я Аршинову напоминать не стала. Все равно соврет. Поэтому я извинилась и поспешила к себе в каюту, чтобы посмотреть, что же вручил мне старый эфиопский монах.
* * *В каюте я тщательно осмотрелась, заперла дверь, и только после этого достала из кармана пергамент. Я боялась, что текст будет на эфиопском языке, или как говорил Аршинов — на амхарском, но, увидев, что в нем есть и привычная славянская вязь, повеселела и присела поближе к иллюминатору — рассвет уже занимался.
Но моя радость была преждевременной. Пергамент оказался источен жучком, а витые буквы церковнославянского кое-где вытерты от частого скручивания письма в трубочку.
По верху пергамент был порван по изломанной линии, дальше шли странные значки, а потом мне удалось разобрать следующие строки, написанные странным почерком, в котором буквы отделялись одна от другой:
"…я дам народам уста чистые, чтобы все призывали имя его и служили ему единодушно. Из заречных стран Ефиопии, поклонники мои, дети рассеянных моих, принесут мне дары — так говорил Софония, и поклонимся же, возлюбленные чада мои, его мудрости, равной мудрости великого из царей, чей сын не уступил ему в зоркости сердца.
Но злое задумал Менелик, и, принеся дары, забрал из Святая Святых (тут стерто)… потеряны рубины матери его, и кто теперь помажет на царство?
(далее другим почерком, на церковно-славянском)
И порази Господь ефиопи пред Асою и Иудою и бежаша ефиопы: и погна их Аса и людие его даже до Гедора: и падоша ефиопы, даже не быти в них останку, еяко сотрени быша пред Господом и пред силою его, и плениша корысти многи: и изсекоша веси их окрест Гедора, велик бо страх Господен объят их, и плениша вся грады их, занемноги корысти быша в них…[11] — и пропало все! Кто спасет род царей, лишившихся аксумского оберега?
(здесь опять пропуск)
Как нашли эфиопляне силы грешить, так пусть найдут силы сказать о себе правду пред Богом, без оправдания себя, как есть, как Едином, имеющим власть оставлять наши грехи, что нас чудом спасёт от всего гнета, причиняемого нам злом. И если не выполним мы то, что заповедано свыше, и не потратим все силы и помыслы наши на возвращении реликвии, падет династия! И будет все так, как сказано пророком Иезекиилем: "И егда послю стрелы глада на ня, и будут во скончание, и послю растлити вы, и глад соберу на вы, и сотру утверждение хлеба твоего, и испущу на тя глад и звери люты, и умучу тя, смерть же и кровь пройдут сквозь тя, и меч наведу на тя окрест: аз гдесь глаголах".[12]
Господь не оставит нас милостью своей, ибо было откровение дабтару Абуне на геэз — священном языке ефиоплян: быстры воды Тана, из него по языку дракона поспеши на очи херувимов, не дай ослепнуть без кровавых капель, — ищи там манну небесную, данную нам Господом…"
На этом месте текст обрывался. Далее шли еще значки, но мне от них толку не было.
Аккуратно свернув пергамент, я спрятала его на дно саквояжа, и не напрасно — в дверь постучали, и матрос пригласил меня на завтрак в кают-компанию. Я заколебалась. Потом все же решила взять документ с собой, тем более, что он прекрасно помещался во внутреннем кармане панталон.
Мужчины при виде меня встали. Я села и расправила салфетку.
— Что с ним? — спросила я Нестерова.
— Скончался, Аполлинария Лазаревна, — произнес он.
— Мир праху его, — я перекрестилась.
Я обратила внимания, что Головнин беспрерывно подливал себе в рюмку из большой пузатой бутылки с оплеткой, а Аршинов сидел понурившись. На нем лица не было. Неужели он так переживал смерть монаха? Решив его приободрить, я дотронулась до его руки и прошептала:
— Расскажите нам о нем.
Аршинов встрепенулся, обвел глазами сидящих за столом:
— Если бы вы знали, какого великого ума был Фасиль Агонафер. Я его называл Василием, по-нашему, по-русски. Он не обижался, понимал, что от всей души.