Евгений Сухов - Жестокая любовь государя
— Спасибо и на том! Знал бы ты, Иван Михайлович, кому розги прописал!
А челядь, то и дело сновавшая у корчмы, удивленно поворачивалась в сторону развеселившегося монаха. Юродивая молодуха приостановилась подле Яшки и, показывая на него пальцем, произнесла:
— Бес в монашеской рясе! Вон, копыта из-за рубища выглядывают!
Яков Прохорович повертел головой: не слышит ли кто? После чего громко прикрикнул на сумасшедшую девку:
— А ну пошла отседова! Пока не зашиб! — Юродивая, боязливо косясь на монаха, потопала со двора, а чернец скривил губы: — Мог бы и до смерти запороть, с него станется!
Задутая свеча
Москва оживала.
Как и прежде, возвышался Успенский собор, блестели золотом купола Благовещенского храма, а Чудов монастырь, воскреснув, набирал себе новую братию.
Не раз уже такое бывало, что сожженная Москва представлялась умершей, но требовалось совсем немного времени, чтобы она воскресала вновь. Сейчас же стольная предстала особенно красивой. Там, где еще недавно топорщились груды сожженных бревен, стояли хоромины, крепко уперевшись бревенчатыми стенами в почерневшую землю. Пустыри, еще не так давно заросшие сорной травой, теперь, растоптанные множеством ног, были строительными площадками. Обветшавший от огненного жара камень на крепостных стенах заменялся на крепкий.
Монахи, невзирая на запрет Церковного Собора, за чарку ядреной браги совершали освящение возведенных домов, изгоняли из углов нечистую силу. Бояре, красуясь один перед другим, старались строить дома до небес, с вычурными крышами и резными флюгерами. Плотники, весело соревнуясь друг с другом, сооружали церкви без единого гвоздя, подобно ласточкиным гнездам, шатры и барабаны наползали один на другой.
И года не прошло, как город отстроился совсем.
Иван Васильевич постигал счастье семейного бытия. Много времени уделял своему первенцу и, оставаясь наедине с Анастасией, шептал ей ласковые слова. Да и государыня после рождения Дмитрия крепче привязалась к супругу и, вопреки царским обычаям, не однажды появлялась в его покоях. Иван Васильевич не мог сердиться на Анастасию, прогонял присутствующих бояр и шел миловаться с женой. Та была покорна и податлива на откровенные и беззастенчивые ласки мужа и тихо шептала:
— Вот так, Ваня, вот так!
И рот ее от сладостной неги мучительно кривился. Иногда Анастасия исподтишка совсем по-девчоночьи открывала глаза. Видно, и она желала знать, что же чувствует государь. Но Иван, словно вор, которого застигли врасплох, говорил жене:
— Ты, Анастасия, глаза прикрой. Лежи и ни о чем не думай!
Анастасия Романовна горячо отвечала на сильные толчки мужа и просила одного:
— Ближе, Ванюша, ближе!
А куда ближе? Если и разделяла их, так только исподняя рубаха государыни. Сорочка на Анастасии задиралась и обнажала длинные красивые ноги, прикрывая, однако, живот и наполненные соком груди.
Именно эта рубашка и мешала рассмотреть царицу всю, какой Иван заприметил Анастасию на смотринах. Но женщина никак не соглашалась расстаться с сорочкой, считая это греховным делом. И только после настоятельных просьб мужа сняла рубашку и предстала на ложе такой, как есть. Если что-то и мешало царице быть красивее, так это одежда. Сейчас Иван Васильевич видел ее откровенной, бесстыдной, неприкрытой и оттого еще более желанной.
Теперь для Ивана не существовало ни одной женщины, кроме Анастасии, а те, что в несметных числах были ранее, нужны оказались только для того, чтобы подготовиться к главной его страсти. Он не заглядывал уже в лица иных баб, не смотрел им вслед, чтобы через платье угадать соблазнительные формы. Единственное, чего он ждал, так это ночи, чтобы слепыми пальцами под желтоватый свет лампадки ласкать нежное, не утратившее с годами своей прелести тело жены.
Иван, как всегда, забыл накрыть иконку, висящую у изголовья, тряпицей, и Богородица могла наблюдать похоть. Анастасия, всполошившись, покинула постелю и в ужасе запричитала:
— Как же это мы опять забыли?!
Ивану доставляло радость наблюдать, как Анастасия нагой сходила с постели и бережно, словно Богородица была живой, укутывала ее нарядной вышивкой. А потом, осторожно ступая босыми стопами по прохладному полу, возвращалась в нагретую постель.
— А помнишь, Анастасия, как я тебя впервые познал? — спросил как-то царь.
— Разве такое забудешь? — теснее прижималась женушка к Ивану. — Два дня кровью исходила…
— Даже и не верится, что это ты была.
— Я, Ванюша. Только и ты другой стал — ласковый, добрый. Оставайся же таким. Грех, конечно, говорить мне, но если бы не пожар, переменился бы ты?..
После того как Москва отстроилась и соборы заполыхали золотом куполов, царь стал готовиться к богомолью. Набожный и суеверный, он еще во время пожара дал обет, что если уцелеет, так посетит святые места Русской земли.
Первым таким местом была обитель святого Сергия.
Иван Васильевич двинулся в путь в сопровождении большого числа бояр и мамок. Каптана[50] надежно укрывала царицу от постороннего взора, а она, чуток приоткрыв занавеску, смотрела, что делается на дороге. Нечасто ей доводилось выезжать за город, а если и случалось, то укрывали ее платками от случайного погляда. Анастасия смотрела на дорогу, на деревеньки, уходящие вдаль, на церквушки, которые восторженно и переполошенно встречали ее колокольным звоном, на мужиков, застывших на коленях на самой обочине. Рядом у мамки на руках посапывал младенец-сын. Иной раз он пробуждался и тогда встревоженно оглашал каптану ревом.
Впереди вереницы повозок и саней, размахивая нагайками и нагоняя страх на встречающихся мужиков, скакал конный отряд.
— Дорогу! Дорогу! Царь едет! — издали извещал сотник, и следом ревела труба, а в хвосте поезда, откликаясь, пел рожок.
Встречающиеся повозки уважительно съезжали в сторону, и мимо проносились каптаны, гремящие железом и цепями. И только когда санный поезд скрывался в лесу, мужики облегченно крестились и, невесело понукая лошадей, спешили дальше. Встретить царя в лесу — это похуже, чем разбойника. Самодержцу отпора не дашь и суда на него не найти, выше царя только бог.
Никто не знал, что ехал царь смиренным грешником в дальние и ближние обители.
Не доехав десяток верст до Троицкого монастыря, Иван повелел спешиться — негоже тревожить чернецов звоном громыхающий цепей. Иван шел впереди, задрав подбородок, он смотрел на гору, где высилась величавая обитель. Следом Анастасия, сжимающая в объятиях Дмитрия. Глянул на жену Иван Васильевич и обомлел — чем не Мария с младенцем на руках?
Не ждали государя в монастыре, даже ворот не отворили, а когда рассерженный вратник высунул лицо на громкий стук, то обомлел от страха, разглядев в суровом страннике царя.
Не таким знавали монахи молодого государя. Бывало, забредет в монастырские земли травить зайца, пшеницу конями потопчет, а кто посмеет ему в укор бесчинство ставить, так еще и выпорет прилюдно. А сейчас Иван постучал в монастырь странником, терпеливо, напоминая дожидающегося милостыни нищего, ждал, когда откроют врата. И вот они распахнулись широко, милостиво впуская на двор и самодержца и его челядь, на что царь смиренно отблагодарил, сунув в ладонь монаху огромный изумруд.
— Это тебе в кормление, святой отец. Помолись за грехи наши.
В монастыре Иван задерживаться не стал. Припал губами к домовине святого Сергия, а потом пожелал увидеть Максима Грека — знаменитого вольнодумца.
Старик не пожелал выйти навстречу к государю, а через послушников передал:
— Стар я, чтобы гнуться. В молодости не гнулся, а сейчас позвонки совсем срослись. А если и сгибаюсь я, так только перед образами божьими. Если понадобился я государю, так пускай сам ко мне в келью ступает.
Улыбнулся Иван, узнавая по речам строптивца.
— Скажите Максиму Греку, что буду рад припасть к ногам его.
Отец Максим что-то писал; в келье весело потрескивала лучина, быстро бегало по бумаге перо. В углу лавка — ни подушки на ней, ни одеял, так и жил преподобный Максим.
— Что же ты поклоном государя своего не встретишь? — укорил Иван монаха. — Или устава Троицкого не знаешь?
— Знаю я устав, государь, только ведь в Троицком монастыре не по своей милости сижу. Мне бы в Афон, где я постриг принял, тогда бы я тебе не только поклонился, стопы бы поцеловал! А так нет, государь, ты уж прости, не могу уважить.
Вот он, опальный монах, даже в речах дерзок, но разве можно сердиться на семидесятилетнего старца? Чернец так высоко поднялся к богу, что его и не достать. И разве может Максим испугаться царской немилости, если и перед соборным судом остался непреклонен?
— Только ведь я сюда, Максим, не для ссоры приехал, благословения твоего прошу на паломничество по святым местам.