Джон Сэк - Заговор францисканцев
Вряд ли, решил он. Она дочь мелкого дворянина и сама говорила о благочестии своих родителей. Но что-то разбило вдребезги невинность ее детства.
В конце концов он все же уселся напротив девушки. Прижался хребтом к жесткой спинке и застыл, напряженно выпрямившись. Амата скрючилась в своем кресле, обхватив руками лодыжки и отвернув голову к огню.
– Я хотел бы понять, – помолчав, сказал отшельник. – Может быть, объяснишь?
Амата стянула на горле голубую шаль. Глаза ее смотрели вдаль, как в тот вечер на перевале, когда она рассказывала ему о гибели семьи.
– Я играла в конюшне с новорожденными котятами – это было за две недели до резни. В то лето мое тело начало меняться, и наверно, я думала о собственных малышах. Как раз за день до того я увидела с башни у ворот такого славного мальчика... Я смотрела на него, пока мой отец спорил с торговцем шерстью. Я играла с котятами, думала о нем и мечтала, как выйду замуж и буду нянчить собственных малышей, кормить их грудью – ну, когда у меня будет грудь, – как вот кошка кормит своих котят. Я услышала стук копыт. Из Тоди приехал в гости дядя моего отца, Бонифацию. Он чуть не два года не заезжал в Кольдимеццо и, сходя с коня, посмотрел на меня так, будто видел впервые. Он спросил, что я тут делаю, и я рассказала ему все – даже про свои глупые мысли. Он очень серьезно осмотрел меня с ног до головы и спросил, начались ли у меня уже кровотечения. Я сказала, что еще нет. Тогда он спросил, сохранила ли я девственность. «Да», – я. Наверняка я была вся красная, потому что мне стало стыдно от его расспросов. «Очень удачно», – сказал он. И добавил, что, если девушка отдаст свою девственность духовному лицу, такому как он, она наверняка будет счастлива в замужестве и родит много здоровых детей.
Конрад уже понял, куда клонится ее рассказ, и от прихлынувшей крови у него закололо щеки.
– Дядя твоего отца был священником?
– Был и есть – епископ Тоди.
– Епископ! – Он покачал головой, разгоняя отвращение. – И ты поверила этой чуши?
– Мне было одиннадцать лет, Конрад! Что я понимала? Вы бы в этом возрасте не поверили всему, что бы ни сказал епископ?
Он кивнул:
– Да, конечно, поверил бы. Продолжай, пожалуйста.
– Ну, он все это сказал, и еще, какая я выросла красивая, покуда привязывал лошадь и расседлывал ее. И глаза – я запомнила этот дикий взгляд. Когда он закончил с лошадью, то был уже весь красный, и велел мне: «Идем со мной» – очень твердо, так что всякий ребенок бы послушался. Он взял меня за руку и отвел за конюшню, туда, где было свалено сено. Он сказал, что не сделает мне больно, Конрад. Но было адски больно, так что я закричала. А отец как раз был у конюшни – пришел встретить дядю. Когда он прибежал на крик, Бонифацио свалился с меня. Его жирный член еще торчал между пуговицами сутаны, как мерзкий червь. Он ткнул в меня пальцем: «Это дитя одержимо дьяволом! Видишь, она соблазнила меня, прямо в епископском облачении!» Он сорвал с себя сутану, бросил в солому епископскую шапочку и стал топтать ногами. И расцарапал себе лицо, так что по щекам покатились капли крови. Я плакала, потому что мне было так больно, и платье все было перепачкано грязью и кровью, и мне казалось, что двоюродный дедушка Бонифацио сошел с ума. Я посмотрела на папу, но он отвел глаза и сказал: «Успокойся, дядя. Это больше не повторится, а не то я выколочу из нее беса». Он снял с себя пояс, молча схватил меня за руку и перевернул на живот. Избил меня до синяков – мне много дней потом больно было сидеть, а дедушка уговаривал его постараться и кричал, чтоб демоны из меня выходили.
Амата ткнулась лбом в сгиб локтя. Слезы текли у нее по щекам, но она их не замечала. В полной тишине Конрад услышал, как шипят в огне капли дождя – слезы ангелов, падающие в дымоход.
Когда она снова заговорила, голос у нее дрожал:
– Хуже всего, что папа после того со мной не говорил и не хотел даже смотреть на меня, а мама из-за него боялась меня утешать. Пытка молчанием длилась до дня их смерти. Когда их убили, стена его гнева все еще разделяла нас. Я так и не услышала слов прощения от человека, которого любила больше всех на свете.
– Это стыд не давал ему взглянуть на тебя, Амата. Он знал, что поступил несправедливо. Он избил тебя, потому что не мог избить этого лицемера, своего дядю. Тацит заметил однажды, что в природе человека ненавидеть тех, кому мы причинили зло. – Слова с трудом шли у него с языка и звучали так сдавленно, что Конрад не узнавал собственного голоса. – Что же, никто не заступился за тебя?
– Только кузина Ванна, но она вскоре после того уехала в Тоди. Она должна была обвенчаться с сиором Джако-по. И венчать их должен был не кто иной, как сам епископ Бонифацио. В те дни она была мне единственным другом, не считая братца. Фабиано понимал только, что меня наказали за какой-то проступок. В чем дело, он не знал, но огорчался, видя меня такой грустной.
– А когда тебя похитили после резни? Как обращались с тобой Рокка?
Амата вытерла глаза рукавом.
– Там я старалась не оставаться наедине с мужчинами, но это не всегда получалось. В конце концов я украла в кухне нож – тот самый, что ношу за рукавом. Я поклялась, что когда-нибудь убью Симоне делла Рокка и его сыновей – или, может быть, себя.
– Симоне делла Рокка Пайда? Страж города?
– Да, там меня и держали, в их чудовищной крепости. Меч Симоне зарубил моего отца, его сын Калисто убил маму. Я однажды пробовала зарезать Калисто. Он прижал меня в углу накануне того дня, когда мы с хозяйкой должны были отправиться в монастырь. Видно, решил напоследок меня изнасиловать. Я сумела только рубануть его по руке, но рана получилась такая глубокая, что пришлось звать врача. Мы уехали, когда он еще был в постели, не то, конечно, убил бы меня.
Она снова ушла в молчание, а когда заговорила, голос звучал совсем спокойно.
– Я поклялась, что ни один мужчина никогда не прикоснется ко мне, кроме как с моего согласия. Думаю, мои мечты о материнстве благополучно умерли, хотя мне уже почти семнадцать и я становлюсь слишком старой для замужества.
Она смотрела в очаг, на бешеную пляску пламени.
– В дороге я стала немного сумасшедшая, Конрад. У меня и сейчас болит сердце от мысли, что Энрико пришлось заплатить жизнью за мое безумие. Но мне так хотелось хоть раз попробовать радостной любви. Хоть раз.
Она подняла взгляд на лицо отшельника.
– Если вам от этого станет легче, я поклялась Господу нашему и Его Блаженной Матери никогда больше не играть с любовью.
Глаза у нее были невеселые, хотя она выдавила жалкое подобие улыбки.
– Ну что, помогла я вам понять? Впервые с того дня, как он узнал об обручении Розанны, Конрад пожалел, что надел рясу монаха. Сейчас ему ничего так не хотелось, как быть обычным мужчиной, не связанным обетом целибата, обнять это очаровательное дитя, повиниться перед ней и сказать слова прощения, которых она так и не услышала от отца, произнести клятву вечной любви, которой она не услышала от Энрико, встать перед ней на колени и умолять простить его и принять взамен ушедших.
Но это, он понимал, несбыточные фантазии. Обеты были с ним так же неразлучны, как поношенная ряса. Он встал и тихонько погладил ее по плечу.
– Мне так жаль, Амата. Обещаю, я каждый день буду молить Господа об исцелении твоей души и тела. Сейчас я пойду в часовню мадонны и начну исполнять это обещание. Если хочешь, помолись со мной.
Он надеялся, что молитва возведет между ними крепостную стену, сквозь которую к нему никогда больше не проникнут безумные мечты.
22
Дождевая вода водопадом хлестала с крыш, бурлила в водостоках, текла по площадям, уходила в каналы – редкий потоп в дельте реки По. Парад гильдий откладывался ужена два дня.
Орфео беспокойно блуждал по городу, от Риальто, где суетливые купцы молились о благополучном возвращении своих судов, до рыночной площади, где мрачные торговцы прятали от дождя свой товар, а покупатели стали редкой роскошью. Затих даже торг на рынке рабов, где продавали язычников и «маленькие души» – христианских детей из Леванта, которых родители продали в вечное услужение.
Только в еврейском квартале и в защищенных от дождя ремесленных мастерских еще кипела жизнь. Здесь трудились без продыху, производя всевозможное добро, от игральных карт до мозаики, от фарфора до брони и стеклянной посуды. Резчики и красильщики разукрашивали деревянные сундуки; мастера изготавливали охотничьи рога из слоновой кости, рукояти мечей, кожаные пояса, золотые и серебряные украшения. «Cavolo»[45], – бормотал скучающий Орфео, разглядывая этих трудолюбцев. Он почти жалел, что не присоединился к Джулиано и остальным. По крайней мере, был бы при деле.
На третье утро после Дня Всех Святых он возвращался от Сесилии. Дождь все еще стекал у него по плечам. Он расправил капюшон над головой, как палатку, и вспомнил, как подруга, оседлав его в предрассветных сумерках, окутала волосами его лицо, окружив его золотистым шатром, в котором остались только он и она, отгороженные от всего мира. Какое глубокое понимание светилось в ее серых глазах, в ее загадочной улыбке, которая не выражала ни осуждения, ни вины, ни сочувствия, а просто была адресована ему как другу, гребцу Орфео – не более и не менее.