Дмитрий Дивеевский - Окоянов
А Анюте сломал. Было время, когда он думал об этом с довольно беспечным чувством, полагая, что если бы не он, так кто-нибудь другой…
Но после воцерковления эта старая вина выросла в постоянную муку совести. Он часто стал представлять, что с его дочерью поступают так же, и ярость на самого себя охватывала его ум и душу. Не было слов, чтобы дать этому название.
До Мити дошла новость, что Крутенины приехали с Панделки и остановились у родственников мужа на несколько дней. Анюте надо было к доктору.
Теперь, находясь в городе, он старался смотреть вдаль, чтобы первым увидеть Анюту и вовремя скрыться с ее глаз. Но судьбу не обманешь, и она свела их на мосту через Тешу, с которого не свернуть и который не обогнуть.
Он первым увидел ее, но не почувствовал желания уйти, а понял, что есть судьба, которая их сейчас сводит. Собрав в себе силы, Митя пошел ей навстречу. Анюта тоже увидела его, но ничего не изменилось в ее лице. Разве что убыстрился неспешный до этого шаг. Она сильно повзрослела. Раздалась в кости, пополнела в лице, приобрела осанку замужней женщины. В ней уже не было той юной прелести, хотя она оставалась по-прежнему миловидна.
Митя снял картуз, поклонился:
– Здравствуй, Анюта. Пришлось, значит, свидеться.
– Вижу, не больно ты этого хотел, Дмитрий Степанович. Все прячешься от меня.
– Не скрою. Встречи с тобой боялся. Совесть заела. Не знал, как в глаза смотреть буду.
– Неужели совесть в Вас проснулась? Вот некстати. Ведь как крепко спала. Никого не беспокоила. Может, Вы уж и жалеете сейчас о чем-нибудь?
– О чем жалею, в двух словах не рассказать. Сейчас я только одного хочу – у тебя прощения просить. Хоть как, хоть слезами, хоть на коленях. Прости меня, Бога ради!
Митя стал медленно опускаться перед Анютой на доски моста. Она испуганно ойкнула, схватила его за руку и не дала опуститься на колени:
– Что ты, глупенький. Что ты, встань. Пойдем, отойдем в сторону, вон на скамейку. Поговорим. Надо нам поговорить.
Они отошли к тротуару, сели на скамейку у гостиного двора Пантелеева и замолчали. Митя понимал, что главное уже сказал, а остальное все – ненужная словесная шелуха. Анюта сидела, опустив голову, и теребила поясок своего ситцевого платья.
Потом она вздохнула и начала тихим, полным обиды голосом:
– Сколько слов я тебе сказала, Митенька, когда ты меня бросил, не сосчитать. Сколько слез выплакала, лучше не рассказывать. Ты меня так подкосил, как никто не смог бы. Думаешь, я взаправду модисткой стать хотела, когда с тобой напросилась? Нет. Ты ведь моей первой любовью был. Сильный, красивый. Таинственный революционер. Как приедешь на побывку – сердце мышонком бьется. Так к тебе прижаться хочется, с тобой объединиться. Сколько себя помню в девчонках – только о тебе и мечтала. Вот и напросилась. А уж как счастлива эти две недели была – нет слов поведать. Целых две недели я истинную любовь знала. Может, это и немало.
Потом, когда уж от смерти очнулась, хотела тебя возненавидеть. Головой тебя проклинаю, а сердце не соглашается. Все любит. Стало меня на две половинки растаскивать. Так иногда тоска согнет, что возьму да и напьюсь.
А Миша-то мой – такой муж хороший. И добрый, и заботливый. Все мне прощает. Только характером слабенький, как ребенок. Нет у него характера совсем. Хоть веревки из него вей. Да я не вью. Мне самой нужно, чтобы из меня веревки вили. Тогда я живу. По твоим рукам я страдаю, Митенька. По твоей воле и по твоей ласке. Только нету их со мной. Правду скажу – все подменить тебя стараюсь. Как Мишенька в уезд – ко мне то один лесник, то другой шастают. Выпьем водочки да покуралесим, а с утра опять тошнехонько. Постылы они мне все, псы ненасытные.
А сестра-то ведь всегда знала, что я тебя люблю. И когда я тебе в дорогу навязывалась, она все понимала. Но позволила. И потом меня выхаживала. Сердце у нее золотое. Но вот как раньше уж меня не приласкает. Если приду – в дом впустит, самовар поставит. А не приду – не позовет. Видно, глубокая рана на сердце у нее.
Мне ведь, Митенька, так перед ней стыдно. Высказать невозможно. Думаю: было бы у меня богатство – как-нибудь потихоньку ей бы подсунула, чтобы она не ведала от кого, да с детишками меньше нужды знала. Ведь иной раз на нее смотреть невозможно, такую она на себе ношу несет.
– Вот как Анюта, нас с тобой нечистая закрутила. Сколько боли мы друг другу и своим близким принесли. Увлекся я тогда сильно тобой. Только это не любовь была. Иначе я бы себя в узде не удержал. Смотрел на нас сверху кто-то подлый и ухмылялся: окручивайтесь, окручивайтесь, голубчики. Много потом страданий будет на мою радость. Попью я вашей тоски-кручинушки.
– А моя любовь, выходит, тоже, не от Бога была? Думаешь, она черной была? Что же ты обо мне полагаешь-то, Митя?
– Не мне судить, Анюта, милая. Но разве может светлая любовь страдания другим людям причинять? Почему наша история ножом в Аннушкином сердце сидит, почему от нее Михаил мучится? Если любовь от Господа – она никого не наказывает. А то, что мы с тобой сделали, – конечно, не от Бога. Да мы тогда о Боге и не вспоминали. Я неверующим был, а ты еще мала слишком, чтобы себя понимать. Ты ведь со мной убежать хотела. Даже и не думала о том, что если хочешь с мужчиной навсегда остаться, то об этом Силы Небесные надо просить. И коли все правильно складывается, за их благословением обращаться – то есть идти под венец. Тогда уж другого ничего не скажешь. Все так произошло, как Господь хотел. Пусть даже если бы я у Аннушки взял развод – думаю, ей так тяжело не было бы. Потому что, по крайней мере, я поступил бы с ней честно. Хотя представить себе такого не могу… Ты думаешь, к вину привыкать стала по Божьей воле? Да все тот же лукавый, который тебя в объятья сестриного мужа толкнул, теперь тебя добивает. Он, поди, от радости исходит, когда ты с лесниками кувыркаешься.
Вот, говоришь, мне подмену ищешь. Давай сойдемся. А как Анне в глаза смотреть будем? Знаешь, какой только путь остается? Совесть потерять. И в чьей мы тогда власти окажемся? Думаешь, мы в этой чужой власти счастье найдем? Не для этого нас туда затягивают. Хоть за тридевять земель убежим, хоть сто лет пройдет. А потерянная совесть свою цену запросит.
– Значит, нечего мне ждать. Не будет у нас продолжения?
– Что ты, Бог с тобой. Не думай даже.
– Что ж, может я и взаправду в лапах у Сатаны оказалась, только ты Митенька, в этом немало виноват. Да и сегодня святошей рядишься, меня одну бросаешь. Знаешь ведь – сгину без тебя, с пути собьюсь. Как перед Богом своим отвечать будешь?
– Если я с тобой пойду – значит, вдвоем сгинем. А перед Богом тебя никто спасать не будет. Каждый перед Богом сам спасается. Ты, может, как раз сейчас выбор делаешь – либо страсти свои мятежные ублажать, либо о душе думать, себя в чувство приводить. Только, похоже, ты к этому не готова. Грешная брага в тебе еще бродит.
– Ой бродит, родименький, ой бродит! Как бы я тебя любила, как бы лелеяла, что бы мы с тобой чудесного только не испытали! Я ведь огнем гореть могу. Может, надумаешь?
– Нет, Анютка, прости меня за то, что с тобой сделал. Нет, хорошая. У меня теперь другая дорога. – Митя поднялся, надел картуз, поклонился ей: – До свидания. В гости с Михаилом заходите. По родственному. Жизнь долгая. Ее по-доброму прожить надо.
Он пошел домой на непривычно легких ногах. Будто скала свалилась с плеч. Только где-то на отдаленном поле памяти всплывали воспоминания страстных ночей с Анютой и чей-то смешливый голосок пищал: «Дуракам закон не писан. Дураки живут за так».
31
Бандиты действовали на удивление дерзко. Под прикрытием темноты они бесшумно сняли охранявшего эшелон часового, а затем стали поочередно подгонять к вагону подводы и сбрасывать на них мешки с мукой. Между эшелоном и помещением охраны стояли еще два товарных состава, закрывавшие происходящее от посторонних глаз. Ограбление было обнаружено лишь через час, когда развод пришел менять часового. Боец был мертв, но по кровавым следам вокруг было видно, что он не дал застать себя врасплох и подцепил штыком одного из нападавших.
Антон с сотрудниками прибыл на станцию на рассвете и сразу же велел обследовать все выходящие со станции полевые дороги. В версте от города на одной из них были обнаружены следы муки. Судя по количеству украденного, бандитов было около двадцати человек. Организовывать погоню за ними с горсткой чекистов и пожилыми мужиками из отделения охраны было бессмысленно. Антон телефонировал в губчека о случившемся и стал ждать подмоги. К десяти часам на станцию прикатила из Нижнего мотодрезина с полувзводом чоновцев. Седов содрогнулся при виде спрыгнувшего на перрон командира отряда Хохолкова. Он с трудом переносил этого маленького, вертлявого человечка с сальным чубчиком и мышиными глазками, который был больше похож на шпаненка, чем на красного командира.
Раньше Хохолков был кунавинским маляром, красил в этой нижегородской слободе заборы и фасады и, в общем-то, никакого отношения к заводскому пролетариату не имел. Но в бурный период революции разухабистые манеры и наглая повадка помогли ему выбиться в люди, и вот уже года два Хохолков подвизался на разных мелких командных должностях. Отличали его при этом непомерное чванство и уверенность в собственной непогрешимости.