Далия Трускиновская - Рецепт на тот свет
Надо чем-то занять голову, иначе опять явится воочию будущая комедия, вся там, в голове, сыграется, а потом сядешь писать — и все реплики на бумаге окажутся хуже тех, что прозвучали ночью. Это сущая беда… со стихами легче, запоминать их сподручнее и, гуляя по парку в Зубриловке, составлять на ходу пресмешные монологи, а потом скоренько записывать… вот ведь было счастье неповторимое, невозвратное…
Он взялся беззвучно декламировать «Душеньку» Богдановича — поэму длинную, но забавную. Помнил он не все, забытые куски пропускал, и добрался наконец до строчек, которые всегда его веселили: «Зефиры хищные, затем что ростом мелки, у окон и дверей нашли малейши щелки…» Отлично зная, что такое летучий зефир, тут он не мог никак удержать воображения — мерещились блохи и клопы. Да и сама причуда назвать зефир хищным не могла не вызвать улыбки.
Тут и появилась Текуса.
— А Щербатый во двор уже бочонок вынес! — доложила она. — Своими глазами видела, как с крыльца снес и в снег поставил. И обратно пошел!
Маликульмульк прикинул — от фабричного крыльца до берега никак не более полусотни шагов. Надо полагать, Щербатый и сам с переноской бочат управится. А потом, как подъедет сообщник, их скоренько покидают в сани и — ходу!
— Пора звать Демьяна, — сказал он.
— А ну как бочата он вынесет с того конца? С Демьянова?
Маликульмульк, устав охранять амбар и мостки, пошел вместе с Текусой посмотреть в глазок. И увидел самолично Щербатого, который, держа в объятиях бочонок, сходил со ступеней.
— Ах он ворюга… — пробормотал Маликульмульк. — Совсем обнаглел.
— А что ж? Думает, Егорий Семеныч еще долго не вернется. Как бы сами чаны выносить не стал, — забеспокоилась Текуса.
Но Щербатый ограничился тремя бочатами и вернулся на фабрику. Просидел он там довольно долго. Маликульмульку уже стало казаться, что утро близится. Он в молодости преспокойно проводил бессонные ночи за письменным столом, но давно уж таких подвигов не совершал. Больше всего на свете ему хотелось в тепло — и спать!
— Уж полночь, поди, — сказала Текуса. — Добегу-ка я до своих. Печка прогорела, вьюшку нужно затворить, чтобы тепло не ушло.
Она и сбегала, и вернулась, а никакого движения на фабрике не было.
— Схожу погляжу, как там Демьян Анисимович, — решила Текуса. — Скучает, бедненький…
Опять она оставила Маликульмулька, на сей раз — под забором, и опять он не знал, чем себя развлечь — хоть былое вспоминай…
— Барин, а барин, Демка-то пропал… — взволнованно зашептала Текуса. — Там лавочка есть над водой, он должен был на лавочке сидеть, а нет. Я туда, я сюда — нет… Знак подаю — не отвечает… Ахти мне — его Щербатый выследил…
— И что?
— И в прорубь!
Маликульмульк на несколько секунд лишился дара речи — всех прочих даров также. Такое с ним случалось — но никто никогда не догадался, что под этим могучим белым лбом, за этими насупленными бровями — ни тени мысли. Мысль замирала, словно впадала в короткий спасительный сон, затем просыпалась бодрая.
— Там что, есть прорубь? — спросил наконец Маликульмульк.
— Как не быть!
Маликульмульку сделалось жутко. Веселый сбитенщик мог запросто погибнуть ради дела, в котором ничего не смыслил и которое его совершенно не касалось. Жуть охватила не на шутку — да что ж это за страсти кипят вокруг бальзама, ежели из-за них человека в прорубь спускают?!
— Идем! — сказал он.
И Текуса повела его туда, где должен был бы караулить, но бесследно исчез Демьян Пугач. Они задворками, меж заколоченных изб, вышли на берег.
— Где прорубь?
— Да вон, барин, вон она! А Демки моего-то и нет…
Текуса даже не заметила, что в смятении чувств проболталась.
— Но его и в проруби нет, — вглядевшись, сказал Маликульмульк. — И кабы на него напали, он бы отбивался.
— Водой унесло, водой… ахти мне, пропала я…
— А до проруби его бес по воздуху донес? — Маликульмульк невольно вспомнил своих детающих героев, которые хотя и числились сильфами, но всякий деревенский батюшка тут же занес бы их в бесовье сословие. — Гляди — снег ровный…
— Как же — ровный?! Вон следы!
Цепочка темных ямок вела с берега на лед, но не к проруби, а мимо. И, насколько позволял видеть лунный свет, даже мимо Кипенхольма, между южной оконечностью коего и северным мысом Клюверсхольма было около сотни шагов.
— Куда ж его понесла нелегкая? — вмиг успокоившись, спросила Текуса. — Ох, доберусь я до него! Полно — да его ли это следы?..
— Откуда ж мне знать?
— А мне откуда?
Маликульмульк задумался — всякие чудеса бывают, но предположить, что одновременно с Демьяном сидел тут, спрятавшись меж избами, кто-то другой и вдруг без всякого повода спустился на лед и, обойдя мыс, так и почесал через Двину, было странно.
— Он что-то заметил и пошел поглядеть, — сказал Маликульмульк.
— Я за ним побегу! А вы, барин добрый, возвращайтесь на тот берег, к мосткам, — велела Текуса. — Дорогу-то найдете? Вон тут — меж избами, а там сразу и забор, и вдоль забора. Остров тут неширок, не заблудитесь!
— Да постой ты! — возмутился Маликульмульк.
— Чего ж стоять? Вы, барин добрый, не бойтесь, а я к Демке побегу!
При всей своей нелюбви к телесным соприкосновениям Маликульмульк ухватил отчаянную бабу за рукав.
— Не смей никуда бегать, дура! — воскликнул он, стараясь изобразить возмущенный голос Варвары Васильевны.
— А ты мне, барин, не указчик!
С изумительной ловкостью освободившись от Маликульмульковой руки, Текуса пробежала наискосок по склону и ступила на лед.
Философ остался на берегу один и заковыристо проклял все интриги вокруг бальзама. Некоторое время он глядел вслед взбесившейся Текусе, потом пошел к мосткам. Даже если бы он и не мог преследовать вора, увозящего бочата с бальзамом, то хоть по крайней мере запомнил бы приметы — насколько они вообще могут быть видны зимней ночью, пусть даже и лунной.
У него, как всегда, была при себе прочная трость, обыкновенная, без секретов, и он впервые пожалел, что в свое время, выиграв у сомнительного господина в Твери трость необыкновенную, служившую ножнами для шпаги, к утру ее обратно проиграл.
Медленно, вразвалку пошел он на свой пост, уже сильно сомневаясь в нужности этой затеи. Главное известно — бальзамных дел мастер потихоньку продает товар на сторону. Теперь можно взять остатки того бальзама, что подарил Лелюхин, и «рижского», и «кунцевского», послать человека в митавские аптеки, привезти оттуда по бутылке, пригласить Шульца-Шуазеля и устроить еще одну дегустацию. В конце концов, один из аптекарских бальзамов повар ведь назвал близким родственником лелюхинского — что, коли тот аптекарь и есть вор? Привозит ворованное, добавляет еще чего-то, хоть бы и имбиря… ох, куда ж подевалось из головы название той аптеки, где взяли самый похожий бальзам?..
А меж тем Двину пересекли большие сани, запряженные крупным гнедым мерином. Уже по росту мерина можно было знать, что он не из крестьянского хозяйства и даже, может статься, не принадлежит орману. Эти сани подъехали к мосткам и встали, кучер остался на облучке, а седок, высокий мужчина в натуго перепоясанном коротком тулупе и нахлобученной шапке, вышел на берег. Лица, понятное дело, было не разглядеть, Маликульмульк оценил только рост — они оба, кабы встали рядом, были бы вровень.
Седок подошел к калитке и стал стучать. В ответ залаял и сразу смолк сторожевой пес. Калитка вскоре отворилась, седок вошел. Некоторое время спустя он вышел, держа в охапке бочонок, и по мосткам направился к саням. Кучер принял у него краденый бальзам и стал умащивать в санях. Седок пошел за следующим бочонком.
Маликульмульк не был чересчур мягкосердечен — когда доходило до сатиры, то даже безжалостен. За карточным столом тоже противника не щадил. Однако бить человека, пусть даже не кулаком, а палкой, не мог. Словно бы кто-то в пору, когда кончается детская возня и кулаки обретают опасную силу, запретил ему это.
И вот он стоял, незримый для вора, почти слившись с амбаром, и наблюдал за воровством, решительно не зная, как быть. Вместе с Демьяном и Текусой он бы, может, и напал на сани (по крайней мере, так ему сейчас казалось), взял вора в плен и доставил его связанным хотя бы в Текусину избу, а утром — в часть, к немалому смущению частного пристава. Но Демьяна куда-то понесла нелегкая!
Оставалось только следить и слушать.
Вынеся второй бочонок, вор что-то сказал кучеру по-латышски, кучер ответил. Понять было невозможно. Вор опять пошел к калитке. И тут Маликульмульк чуть было не вскрикнул — его хлопнули по плечу.
Он обернулся и увидел белое привидение. По крайней мере, именно таким он представлял себе привидение — в белых пеленах с головы до ног. Но оно поднесло упрятанный в рукавицу палец к губам, сказало «ч-ш-ш-щ», и Маликульмульк признал Демьяна — замотанного в холст и повязанного чуть ли не целой простыней, как бабы обычно повязывают платки.