А. Веста - Алмазная скрижаль
— …Документы у этого вонюка смотрел? — разобрал отец Гурий сквозь кромешный гул, словно к перрону летел громыхающий поезд. Рядом захлебывалась милицейская рация. Отец Гурий слабо забеспокоился, документов у него не было, но Книга и весь его скарб, кажется, были при нем, рука, обкрученная капроновыми ремнями, затекла и тупо ныла. Шея поворачивалась с болью и хрустом.
— …Оформляй в бомжатник… Возись тут с ними… — Досаду говоривший подкрепил содрогающими душу ругательствами.
— Дяденька милитон, не надо в бомжатник, я его знаю, это Сидор из Малаховки… — канючил прокуренный голосок. Какая-то девица, поглаживая отца Гурия по заросшей щеке, заботливо устраивала его голову на своих коленях.
— Сидор-пидор… Бывшая клиентура? — то ли уважительно, то ли с презрением осведомился милиционер. — Ну, так забирай его! Тащи этого пентюха отседова!
Девушка помогла отцу Гурию подняться. Была она махонького роста, подросток, возросший на городской гидропонике. Крашеные волосенки свесились спереди так, что и лица не видно.
Звали ее Настей. В Москву она прибыла из дальнего северного поселка и теперь снимала жилье у Губишки. Губишка была вокзальной достопримечательностью. Во все погоды она сидела на земле, как истинно юродивая. Сквозь прорехи и заплаты всходило перекисшим тестом немытое голое тело. С непонятным упорством она выпрашивала подаяние, а выручку за квартиру пропивала дотла в компании вокзальной братии.
Вдвоем добрели они до мрачного запущенного подъезда, тут девушка прислонила его к щербатой стене, а сама стала рыться в распухшей сумочке, отыскивая ключи. «Видение женско — стрела есть, сим пленяюща тя в погибель» — и отец Гурий давно запретил себе смотреть на женщин, особенно на молодых, чтобы не проскользнуло в сердце острое жало соблазна.
Он мысленно перекрестился: дитя городских трущоб было одето в невообразимо зеленый, как медная ярь, полушубок из лохматого меха и обуто в малиновые, выше колен, ботфорты. Широкие раструбы сапог болтались вокруг худеньких синеватых ляжек; юбчонки на девушке, казалось, совсем не было. Невзирая на мартовский морозец, девушка была раскрыта, простоволоса и ярко раскрашена в зелень и перламутр. И веснушки, веснушки пестрили лоб, курносый носик и яблочно-круглые щеки. Целое подсолнуховое поле цвело на ее простоватом маленьком лице.
В темной прихожей девушка помогла отцу Гурию снять грязный, в липких кровяных потеках ватник.
— Сымай, потом почищу…
Отец Гурий тоскливо огляделся. Мрачная прокуренная комната была наполовину занята широкой измятой постелью. Единственным украшением было огромное, в темных пятнах зеркало, с павлиньим пером, заткнутым за отбитый угол. Настина «фатера» показалась ему самым потерянным местом на земле. Как далеко была его узкая келья с неугасимой лампадкой, с запахом меда и ладана, целомудренного и промытого молитвами жития…
— Чаю хочешь, козлик бородатый? — крикнула Настя из кухни, вовсю орудуя чем-то звучным, как литавры. Вскоре она вернулась и поставила на колени отца Гурия поднос с чаем и ломтем белого хлеба. На хлебе лоснилась розовая, слегка радужная ветчина.
Отец Гурий решительно отодвинул яства. Но густой, забытый, греховный вкус уже раздразнил его.
— Сейчас пост, мне нельзя этого. — Он отвернулся, сморщив крылья большого носа.
Девушка захохотала. Смех был грубоватый, но не обидный.
— Ой, да ты монашек, как интере-е-есно! Ну, не хочешь, не ешь. А в ванне-то тебе мыться можно? А как насчет спинку потереть? — Заметив его смущение и краску стыда на его впалых щеках, она неописуемо развеселилась. Серые раскосые глазки под выщипанными бровками заискрились, большой, немного лягушачий рот растянулся еще шире.
— Ну, ладно, ты тут отдыхай, а мне некогда, вечером приду, куплю тебе «хруктов»…
Отец Гурий вымылся и заснул, безмятежно и глубоко, впервые за много лет без молитвы, лишь раз перекрестив «ложе порока». Сквозь сон он почувствовал горячее, живое, мокрое, в колкой упругой шерстке. Оно ткнулось в него, вжалось по-звериному чутко. Отец Гурий вздрогнул, резко очнулся. В тусклом свете ночника Настя, горячая, с мокрыми после ванны волосами, обвивала его, пьяно всхлипывала, царапала коготками спину. Пахло вином и резкими цветочными духами. Он в ужасе вскочил, сдергивая одеяло, закрывая им свою нищую наготу.
Настя, притянув колени к подбородку, сжалась на смятой постели скулящим комочком.
— У, противный, дай одеяло, холодно…
Он бросил в нее скомканным пледом, выдернул ночник из розетки, торопливо оделся, ломая ногти о монашеский ремень. В окно мертво светил фонарь, высвечивая некрасивое, жалкое, как раздавленный лягушонок, тело Насти. «Се сестра твоя!» — услышал отец Гурий и, пронзенный внезапной нежностью к ее сиротству и заброшенности, упал на колени, схватил ее вялые ладони и заговорил:
— Настенька, Анастасия, сестра моя во Христе… Не ходи больше туда, не предавай молодости своей поруганию. Мы будем спасаться вместе, я не отдам тебя разврату сатанинскому…
Она бросилась к нему с девчоночьим ревом, прижимая распухшее лицо к его колючим щекам. Ее маленькая, измятая грудь тряслась в рыданиях.
Весь следующий день он уговаривал Настю к целомудренному житию. Она молча отворачивалась, хмуря припухшие веки, — зажмуренный, крутолобый, слепой еще котенок. Под левым глазом тлел фиолетовый «фонарь».
— Девственность, Анастасия, есть состояние равноангельское, но превыше — целомудренная душа. Девство — печать на грани миров ангелов и человеков.
Она молча выпростала из-за пазухи алюминиевый крестик и мрачно смотрела на него.
— Ну да, пробовала я… Да вы же, как кобели, за километр чуете. Я сначала разносчицей в пельменной оформилась. Так в первый же день повар облапил, руку вывихнул. Отстань лучше, козлик…
Все вечера, когда Настя уходила на промысел, он неотступно молился о ее обращении. Последние дни воздух этой квартиры стал ощутимо тяжел для него. Что делать ему? Остаться здесь спасать вокзальную проститутку? Да полно, не поздно ли ее спасать? Она — ошибка, биологический брак, отброс человеческой породы. Да и запомнила ли она, пьяная, его прекраснодушный бред. Остаться с нею? Но его Книга! Подвиг, что неотступно звал его в Пустыню. В холодном бессилии он плакал, ожидая, пока заскребется блудной кошкой Анастасия. Лишь пьяная она ластилась к нему, клялась больше не ходить на Плешку, Комсомольскую площадь.
Однажды Настя вспылила:
— Две недели тут сладко жрешь, жируешь, спишь в моей постели, а моей работой брезгуешь. Грязная я! Да я побольше тебя работаю, святоша! Вот зелеными платить уже стали. — И она вытряхнула на пол из сумочки омерзительную кучку.
Отец Гурий бросился на кухню, где она по утрам курила сигарету за сигаретой, осовело глядя на обугленные сугробы, на бесприютный ветер, качающий костлявые тополя. Роняя табуретки, расшвыривая кухонную заваль, схватил жидко булькнувшую бензиновую зажигалку. Она поздно сообразила, бросилась, повисла на его руке, но он успел сгрести «это» горстью и поджечь. Он держал горящие бумажки в высоко поднятой руке, как Прометей свой факел, как мятежный Аввакум пылающий крест, и с безумным восторгом смотрел, как разноцветным пламенем играют купюры, обжигая пальцы до черно-желтых волдырей. Уже тлел от едких искр его подрясник. Последние купюры он сжег на ладони; огненный парус дымился и поскрипывал от тугой силы, заключенной в новой неизмятой бумаге.
Этот случай решил все. Стала Анастасия смирной, почти кроткой. С трогательной печалью лечила его обожженные руки. Хлопотала по дому, но бестолково. Не потому, что была ленива, просто не находила поэзии в домашней жизни.
На третьей неделе поста они причастилась в ближайшей церкви, на Красносельской. Светясь скромным торжеством, Настя шагала за отцом Гурием, путаясь в длинной черной юбке, и церковный люд издали кланялся незнакомому монаху и скромной «сестрице». В тот же день они поменялись нательными крестами в знак нерушимого родства.
Долгими вечерами Настя покорно ковыряла иглой вышивание — добродетельное препровождение времени, выдуманное для нее отцом Гурием. И ее вычищенный и прибранный мирок наполнялся воспоминаниями, и все щедрее и охотнее делилась она с отцом Гурием.
Родилась и выросла Настя в заброшенном северном поселке с названием Рымстрой. В узком «жилблоке» трехэтажного барака Настя жила с бабкой и младшим братом, глухонемым Борькой. Матери будто бы никогда и не было — растворилась она где-то между мордовской колонией и городком, куда так и не доехала после зоны. Бабка, пока могла, вкалывала на местной звероферме, а по ночам вязала носки из песцового очеса, и белый пух летал по квартире, набивался в нос. Борьку бабка не любила и люто драла за вихры. В отместку он писал за холодильник, отчего там заводились ржавь и тлен. А Настюху она баловала и даже поила самодельной креплёной наливочкой из клюквы.