А. Веста - Алмазная скрижаль
Он впервые вспомнил мать, не по суровой обязанности молиться за родителей, а с ребячьей тоской и жалостью.
Любил ли он свою мать? Нет… Где-то в самом начале, в тугой завязи его судьбы таилась ошибка, сбой. И ему всегда казалось, что его насильно впихнули в этот мир и захлопнули врата. С первого дня его появления на свет его отношения с матерью были расписаны по странному уставу, где он — заведомо важный и ценный субъект, а мать — существо вторичное, созданное ранее него, но лишь для удобства его жизни, как вода или свет.
О грандиозном обмане он догадался еще ребенком: жизнь, бурно кипящая вокруг, — ненастоящая. Эта пестрая чепуха только отвлекает от главного, чтобы никто случайно не заглянул за край, не догадался об изнанке… На седьмом году он полностью уверился, что живет внутри каменного яйца, раскрашенного изнутри для смягчения обмана. А подлинный и тщательно скрываемый порядок вещей пребывает снаружи, по ту сторону неба. Он навязчиво стремился за любые преграды: отдергивал занавески, откидывал ширмы, внезапно распахивал двери, надеясь застать это врасплох. Опечаленная мать водила его на прием к психиатру, но тот, кроме какого-то загадочного «мутизма», ничего не нашел.
Позднее то же напряженное любопытство вызвал в нем театр, вернее нетерпеливое дрожание занавеса по ту сторону рампы: зыбкой границы между мирами, и он жаждал начала, наэлектризованный волнением зала и близостью неведомого. К самому же действию он почти сразу терял интерес.
Он представил мать в ту пору, когда она работала уборщицей в поселковой больнице. Крупная, пугливая дивчина приехала в Изюмец с дальнего степного хутора. Она хваталась за любую работу, волокла за двоих, даже когда парусом попер живот, задирая белый халатик, кругом тесный и кургузый. Весь ее материнский инстинкт на первых порах ушел в стыд и боязнь пересудов. Этот телесный стыд через много лет болезненной мнительностью пророс в ее сыне. И его, своего первенца, она с первого дня побаивалась, как робела когда-то молодого приезжего доктора, от которого и понесла.
Доктор был невысок, близорук и вызывающе юн. Пожалуй, он больше походил на мальчика, случайно надевшего белый халат, чем на будущее медицинское светило. С персоналом он был крайне строг, но без тиранства, просто людские слабости казались ему непростительной помехой на его пути к загадочным высотам. А вот хирургом он был просто блестящим! На молодого доктора она и смотреть боялась, но с нерастраченным пылом, до скрипа оттирала пол в его кабинете, надеясь заслужить хотя бы молчаливое одобрение. В лицо доктора она взглядывала лишь мельком, удивляясь его нездешней породе. Красивая бледность этого лица скоро сменилась на южном солнце матовой зеленоватой смуглотой. Лаково прилизанные височки, карие настороженные глаза и юношеский овал щек напоминали молодого поэта Лермонтова, поясной портрет которого украшал приемный покой еще с тех времен, когда в особнячке больницы размещалась восьмилетка. Вот только при молодом докторе не было ни опушенного соболем ментика, ни аксельбантов. Отвергая драматичную амурную стезю своего двойника, доктор не интересовался женским персоналом и даже в мимолетных симпатиях замечен не был. Но случаются в жизни и не такие курьезы. Должно быть, целомудренный страж его отлучился всего лишь на одну минуту, или именно такой сюжет был задуман и утвержден там, где готовят крутой замес будущего, но безответная любовь бывает не так уж и безнадежна, есть и у нее могущественные покровители.
Летом доктор уехал в столицу с почти готовой диссертацией. Провожали его всем миром, со слезами, лохматыми букетами, кагором, сабантуем в ординаторской, напутственными речами и вздохами облегчения. Догадался ли он, почему она стала дичиться, шарахаться за угол, едва заслышит где-нибудь на другом конце коридора его резковатый петушиный тенорок. Хоть раз в далеких столичных снах приснился ли ему крохотный кудрявый Васенька? Она уже никогда не узнала. Но вглядываясь в темно-бархатные глаза взрослеющего сына, она ловила в них неумолимый блеск черного дамасского клинка, надвое рассекшего ее сонное существование.
Характер Василия был отмечен многими странностями. Всего лишь раз и случайно «архитектор с птичницей спознался», однако давно подмечено, что детище такого союза наследует природу противоречивую и болезненно-страстную.
Юность ознаменовалась для Василия отвратительной догадкой, что зачат он был между мытьем полов и выносом уток за «неходячими» больными, но мучительная надежда отыскать след отца много лет бередила его душу. Неукротимое стремление к этому человеку, тысячи мыслей о нем, слова упрека и страстные просьбы были его первой в жизни молитвой. Крупицы сведений, которыми он кормил свою душу, распаляя свою ненависть и любовь к отцу, стоили ему немалых унижений. Из дворовых сплетен он вызнал, что родителем его с большой долей вероятности был столичный практикант, будущее медицинское светило.
…Дождь вновь набрал силу и шумел ровно, плескал в лужи на полу, ржавыми потоками бежал по стенам, каждый новый порыв ветра осыпал монаха ледяным градом, но отцу Гурию казалось, что дождь — это тоже молитва. Теперь он молился о Герасиме. Не так, как раньше, с чувством тонкой гордости, но словно пес в потемках выл над перерубленной лапой.
Из звенящей воспаленной тьмы на него взглянули женские глаза. Небольшие, косенькие, с заячьей рыжинкой в сердцевине. Он не мог вспомнить, чьи они… За что укоряют, плачут о чем?
Так растерянно, словно навек удивившись чему-то, смотрела когда-то Настя.
Память вернула его к событиям прошедшего марта, когда скитался он у трех столичных вокзалов, простуженный и ослабевший от бескормицы. От него уже начали отшатываться люди. В его глазах завелась смертная стень, но он был свободен, свободен выжить и свободен умереть. Жизнь была проста и понятна. Счастье равнялось сытости, а покой — теплу. Разум его был занят бесконечной молитвой, не оставляя и минуты на тревоги или печаль.
В один из первых скитальческих дней его досыта накормил в буфете какой-то молчаливый батюшка из Лавры, старушки-торговки протягивали ему соленые огурчики, зелено-стеклянные с морозцу. Сердобольная буфетчица совала ему, не поднимая глаз, стакан чая и горячий постный пирожок в промасленной бумаге.
В другой раз безногий калека, с факирской ловкостью выбрасывающий из-за провшивившей пазухи старого камуфляжа десятирублевки и сияющую мелочь, набил его карманы «деньгой». У парня была словно срезана половина лица, но другая пьяно и нахально улыбалась всему миру, успевая заглядывать под юбки мимопроходящих горожанок. Отец Гурий успел узнать его прозвище — Циклоп. Дани Циклоп никому не платил, потому что дрался с остервенением, невзирая на любое количество нападающих.
— Молись за Гликерию, Божию Лилию, отец, — на прощание крикнул Циклоп и попрыгал куда-то на своих руках-культях, одетых в полосатые вязаные носки. Через день Циклоп погиб под маневровым составом.
Слежку он почувствовал не сразу. Парень в кожаной куртке, прячущий болезненно-бледное лицо под козырьком бейсболки, дважды мелькнул в зале ожидания, зацепился взглядом за монаха и встал поодаль. Отец Гурий медленно обошел зал, искоса пытаясь рассмотреть подозрительное лицо, но парень каждый раз отворачивался, так что отец Гурий видел лишь темные пряди сальной гривы, убранной в «конский хвост», да прострелянную по швам медными клепками короткую кожаную курточку.
Отец Гурий ни на секунду не расставался с Книгой. На груди, под подкладкой он соорудил посредством булавок большой карман и постоянно чувствовал драгоценное бремя у самого сердца. Серапион? Неужели за ним уже послали? Он вспомнил людей, приезжавших к брату Серапиону. Редко по одному, чаще — по трое, пятеро. Все они были неуловимо похожи, не только чертами, но и выражением лиц, как дети одной матери. В них чувствовалась хорошо сплоченная воля, они были умны, по-видимому, хорошо образованны и чем-то остро неприятны отцу Гурию. Он опускал глаза, когда проходил мимо них, слушая обрывки громких разговоров, словно они уже весь мир поделили между собой. Одно из таких лиц, крупно вырезанное, жестко сжатое, теперь старательно избегало взгляда отца Гурия. Оглянувшись на монаха, парень с головой ушел в созерцание журналов за стеклами киоска. Отец Гурий подхватил рюкзак и, сутулясь, прячась за спины, бочком двинулся к выходу. Еще оставалась надежда, что его недобрый спутник — просто случайный вокзальный сиделец. Да, похоже, так оно и было. Отец Гурий облегченно вздохнул и выбрался на пустой, заплеванный табачной жижей перрон. Он уже собирался сделать несколько кругов по площади, чтобы окончательно «оторваться» от слежки, но сильный рывок развернул его лицом к вокзальному тамбуру, резкий удар по левой щеке откинул голову и ослепил розовым, разлившимся в глазах светом. Теряя сознание, отец Гурий чувствовал, как нападавший свирепо дергает и выкручивает лямки рюкзака из его онемевших пальцев. Рука запуталась, и тело, вероятно, еще некоторое время бесчувственно волочилось за грабителем. Он не слышал длинных милицейских свистков и стука форменных сапог по бетонному перекрытию. Он очнулся лишь тогда, когда его голову бережно приподняли с асфальта и подложили под затылок мягкое и теплое. Кто-то платком отер солоноватую сочащуюся сукровицу с крыльев носа и губ.