Хроники преисподней - АНОНИМYС
Когда Такахаси пришел в себя, он уже лежал, связанный, в шатре, а вокруг него столпились красноармейцы.
– Ну, косая морда, – сказал ему боец с тараканьими усами, – отвечай обществу, что ты делал в местах ведения боевых действий?
– Он, наверное, китаец, – сообразил его сосед, молодой боец с розовыми щеками и кожей нежной, как у девушки. – А китайцы вроде как наши союзники…
Такого позора Такахаси, разумеется, стерпеть не мог.
– Я не китаец, – процедил он сквозь зубы. – Я японец…
– Ах, японец, – протянул усатый. – А что тебе, японцу, надо на нашей родной монгольской земле?
– Японцы – наймиты империализма, – сказал немолодой боец, стоявший чуть подальше. – Они с атаманом Семеновым сговорились. И барону Унгерну служили. В расход его, братцы!
И непременно пустили бы Такахаси Акиру в расход, как и требовал пожилой красноармеец, но самый главный усач засомневался. Может, сказал, это шпион, и он делу революции полезен будет. Может, он чего-то такое знает, что высшему начальству очень нужно. И отправили Такахаси на дальний-дальний Запад, прямо в главный русский город Мосукува.
Мосукува, город красивый и большой, оказался для Акиры злым преддверием большевистского ада. Следователь ВЧК обходился с ним без уважения, плевал в лицо, топал ногами и замахивался кулаком, говоря, что знал мать господина Такахаси еще до того, как он сам появился на свет. Это было удивительно и неправдоподобно, потому что по виду следователь выглядел даже моложе самого японца. Но может быть, речь шла о прошлых жизнях, так сказать, о прежних перерождениях его матери и следователя-сэнсэя?
Впрочем, довольно скоро японец догадался, что разговоры о матери – лишь риторический прием, при помощи которого русские показывают свое плохое отношение друг к другу. А поскольку люди в большевистской России относились друг к другу весьма плохо, то разговоры о матери возникали здесь постоянно.
Поняв это, японец оскорбился и замкнулся в себе. Он не отвечал на вопросы следователя и воротил нос в сторону. И только однажды, когда чекист снова всуе помянул его драгоценную родительницу, Такахаси ответил ему коротко, но метко.
– У меня одна мать, и я ее знаю, а у тебя десять отцов, и ты не знаешь ни одного.
После этого следствие закончилось. Акиру признали японским шпионом и выписали ему пятнадцать лет лагерей. Затем его отправили в лагерь в Холмогорах. Потом, когда открылся СЛОН, Такахаси перебросили туда.
Конечно, по дороге он не раз мог сбежать. Ему, знатоку какуто-дзюцу[32], ничего не стоило обезоружить охрану и выпрыгнуть из поезда по дороге в концлагерь. Однако он не стал этого делать, его удерживал стыд. Все дело в том, что он не умер с оружием в руках и даже не сделал сэппуку[33], а дал себя пленить. Если бы он вернулся на родину, в его сторону не посмотрела бы даже собака. В глазах соплеменников он выглядел бы теперь трусом и предателем, а поскольку в жизни у него не было ничего, кроме доброго имени, он решил не возвращаться в Японию. Во всяком случае, пока.
Конечно, иностранцу этого не понять, но путь японца существует вовсе не для того, чтобы его понимали гайдзины[34]. Иностранцам недоступны культура и образованность, они чернят все, к чему прикасаются. Даже высокое искусство театра они ухитрились обрушить на самое дно.
Тут надо сказать, что далеко не все соотечественники разделили бы с Такахаси его трепетное отношение к театру, тем более, что, как говорится, театр театру рознь: одно дело – благородная традиция Но, рассчитанная на дворян и аристократов, и совсем другое – пьяный разгул Кабуки, не говоря уже про явные извращения для простолюдинов, возникшие в период Мэйдзи[35].
Предки Такахаси – от отца, деда и далее вглубь времен – были актерами театра Но. И хотя он сам пошел по военной стезе, но вкус и любовь к театру ему привили с детства, он как никто понимал все художественные нюансы и условности театрального искусства. И, конечно, такого человека чрезвычайно оскорблял примитивный русский балаган, который здешние гайдзины почему-то звали театром.
Несмотря на это, Акира старался не пропускать ни одного представления лагерных театров. Он ходил даже на представления «Своих» – театра, созданного уголовниками для уголовников. Всякий раз, когда Такахаси смотрел на эти грубые, лишенные символического подтекста и даже элементарного изящества кривляния, у него начинало болеть сердце. Всякий раз, выходя из театра, он незаметно плевался, и всякий раз возвращался туда снова и снова. О, если бы ему позволили, он бы знал, как устроить тут настоящий театр, как облагородить варварское сознание этих дикарей. Но для них для всех он был всего только маленьким косоглазым японцем, ценность которого стремилась к нулю.
Впрочем, нет, это не совсем так, это он, как говорили тут, на себя наговаривал. Если бы Акира действительно ничего не стоил, он бы давно умер в лагере, загнулся на общих работах, как тысячи других ничего не стоящих человеческих скотин, которых исправно поставляло в лагерь многоголовое чудовище ОГПУ. Что бы там ни думали другие заключенные, Такахаси кое-чего стоил – во всяком случае, в глазах администрации. Иначе бы не отвели ему теплую уютную келью, а жил бы он, как большинства заключенных, в темном, сыром и холодном бараке, с сотнями других несчастных.
За что же так ценило японца лагерное начальство? Как ни странно прозвучит, за ловкие и умелые руки. Когда-то дядя со стороны матери, известный мастер-нэцукэси, научил его делать нэцке – маленькие изящные фигурки из кости.
Попав в лагерь и тоскуя на общих работах, японец стал собирать выброшенные на берег морем моржовые клыки и вырезывать из них замысловатые фигурки. Это заметили другие заключенные и донесли начальству. Начальство неожиданно оценило тонкость и необычность работы и поняло, что такого мастера не стоит гробить, как простого заключенного, заставляя его вкалывать по двенадцать-пятнадцать часов в сутки.
Такахаси переселили во вторую роту, дали нужный инструмент, снабдили моржовыми клыками – и работа пошла. Конечно, местные – поморы и карелы – тоже работали с костью, но грубее, проще, не так изящно.
Начальство вполне оценило талант японца, пошли заказы с материка. Теперь Акира мог считаться блатным, однако, кроме требования хорошей еды и билетов в театр, никак своим положением не пользовался. В глубине души он презирал своих работодателей гораздо больше, чем даже уголовников. Те грабили и убивали ради хлеба насущного, а ради чего мучили и убивали чекисты на Соловках?
Но совсем недавно случилось нечто совершенно чудовищное, нечто такое, что нарушило весь размеренный строй жизни Такахаси-сэнсэя. В новой постановке «хламовцев» возникла тема Японии. И в этом спектакле один из героев – благородного вида пожилой господин – поносил японского императора последними словами, такими, какими даже о собаках не говорят.
Когда Акира услышал это впервые, ему почудилось, что он ослышался. Но нет, Сына неба, а, значит, и всех японцев действительно оскорбляли в самой непристойной форме – так, как будто он, Такахаси, не сидел тут же в зале. Краска гнева и стыда залила щеки Такахаси. Ему казалось, что весь зал с насмешкой оглядывается на него, и он поспешил убраться прочь.
Двое суток после этого он не мог ни есть, ни работать – сердце его извергало ярость и ненависть, как священный вулкан Ивате. Спустя два дня он снова пошел на спектакль, втайне надеясь, что омерзительные речи изъяли оттуда и теперь все будет хорошо. Но он ошибся. Антияпонская брань была на месте и звучала еще страшнее, еще унизительнее.
Более того, когда он после спектакля выходил из зала, кто-то сильно толкнул его в спину и сказал вслед: «косоглазый». Он мог стерпеть косоглазого, он стерпел бы даже сравнение с китайцем, но когда при нем унижали его императора и его народ – это стерпеть было невозможно.
И тогда он придумал план. Любому гайдзину этот план показался бы глупым и диким, но что понимают гайдзины в вопросах чести?
План Такахаси состоял в следующем: чтобы пресечь поругание микадо[36], надо было убить наглеца, который выплевывал из себя эти потоки словесной грязи. Конечно, Акира понимал, что актер тут, как говорят русские, пятое