Вольфрам Флейшгауэр - Пурпурная линия
Виньяк опустил веки, но страшная картина не желала исчезать. Он снова открыл глаза. Взору снова открылась пустынная улица, по обе стороны которой стояли остовы обугленных домов. Прошло еще несколько мгновений, и шум дождя сгладил леденящие душу крики детей, звон оружия и доносящийся время от времени сухой, приглушенный хруст клинка, вонзающегося в затылок очередной жертвы.
До замка, куда держали путь Виньяк и Люссак, оставалось три дня пути. Три дня при благоприятной, сухой погоде. Если же зарядят дожди, то дорога займет не меньше недели. Однако хуже всякой непогоды были эти призрачные поселения, на которые то и дело натыкались путники. Хотя эти грабежи и убийства случились месяцы, а то и годы назад, над всеми сожженными деревнями до сих пор висела мрачная аура застывшей смерти. Здесь проходили они, протестантские и католические отряды, военное счастье улыбалось то одним, то другим, но жалкие хижины бедняков равно страдали от безжалостных копыт многоногого чудовища.
Сейчас все говорили о мире. Произошло невероятное. Наварра победил всех — сначала Фарнезе, потом императорскую армию Майенна и, наконец, Меркера. Испания, исполинская держава, которую было невозможно целиком обозначить ни на одной карте мира, наносила конвульсивные бессильные удары, ввязывалась в стычки в беспокойных провинциях и иногда занимала мелкие города без всякой надежды их удержать.
Виньяк еще раз угрюмо оглядел сожженную деревню.
Плевок Люссака описал в воздухе высокую дугу и шлепнулся в ближайшую лужу.
— Проклятое место!
Виньяк ответил не сразу. Помолчав, он заговорил таким тоном, словно уже занимал высокое положение:
— Когда-нибудь мы будем жить в Париже, в большом доме с камином и печами.
— С чего ты так в этом уверен? — проворчал Люссак.
— Все главные беды миновали. У нас есть король, он принудит испанцев к миру, и мы получим эдикт, который защитит нас от папистов. Когда закончится эта ужасная война, в Париже будет очень много работы.
— Когда, когда… Нам уже сейчас нечего есть, а впереди еще три дня пути.
Люссак прищурил глаза и резко дернул поводья своего коня. Из двоих путников Люссак был крупнее и выше ростом. Черные вьющиеся волосы мокрыми прядями свисали с головы, обрамляя юное, безбородое и очень подвижное лицо. Темно-карие глаза беспрестанно скользили с одного предмета на другой, окидывая все окружающее недоверчивым взглядом. Узкий нос был мало заметен над полными губами, которые, обнажая редкие зубы, приоткрывались всякий раз, когда Люссаку что-либо попадалось на глаза. Было такое впечатление, что даже необходимость сосредоточиться на чем бы то ни было уже причиняет Люссаку невыносимую боль.
Виньяк был среднего роста. Темно-каштановые волосы — чтобы не завшиветь — были коротко острижены. Имея двадцать шесть лет от роду, он был моложе своего спутника, но производил впечатление человека, юность которого осталась далеко позади. Глаза окружали лучики морщин. Лицо выражало непрестанную борьбу недоверия и любопытства. Только когда Виньяк рисовал, его лицо теряло привычное выражение — в эти минуты он говорил с Богом и знал, что Он слышит его.
Путники, застыв, сидели, уставив взоры прямо перед собой, и слушали, как ливень обрушивает струи воды на деревянную крышу жалкой лачуги. Капли дождя, с силой ударяясь о стропила, дробились, заполняя домик пеленой мельчайших брызг. Лошади дрожали. Люссак погладил их по ноздрям и подтянул под крышу строения. Виньяк задумчиво глядел в большие печальные глаза верных животных. От их крутых боков исходило живительное тепло, и Виньяк, испытывая благодарность, с удовольствием грелся в его потоках. Барабанная дробь дождевых капель усилилась гремящим стаккато. Градины величиной с крупную гальку, раскалываясь, сыпались с небес, падая в грязь и на стены развалин. Недалеко от лачуги неуклюже подпрыгивал в поисках укрытия дрозд с покалеченным крылом. Проскакав по размытой борозде несколько саженей, он упал на бок и затих. Невдалеке с треском обрушилась стена. Кони испуганно всхрапнули, но Люссак быстро успокоил их парой кусков свеклы, извлеченных из дорожной сумки.
Буря наконец начала стихать. Сквозь непроницаемую серость пробился свет, тучи разлетелись в стороны, и природа обрела свои естественные краски. Вскоре запели птицы, и их щебетание слилось с бульканьем и журчанием стекавшей в придорожные канавы воды.
Путникам понадобилось довольно много времени, чтобы через непролазную грязь вывести лошадей на дорогу. Правда, дорога оказалась немногим чище и суше, поэтому странники не рискнули сесть верхом. Кони поминутно оступались, обрызгивая людей водой и грязью. Так Виньяк и Люссак, проклиная все на свете, продолжили свой путь.
— Расскажи мне о своем дяде Перро, — попросил Виньяк после некоторого молчания.
Люссак смахнул ладонью пот со лба и вытер руку о штанину.
— Что ты хочешь о нем узнать? Я и сам едва с ним знаком. Видел-то я его всего один раз, на крестинах моей сестры. Было это восемь лет назад. Он пришел в Париж с Наваррой, да так и остался в столице.
— Он солдат?
— Да, точнее, он был им. Теперь он снова каменотес. В нашей семье все каменотесы. Кроме меня…
— …который стал скульптором.
— Именно так, — гордо подтвердил Люссак и продолжил: — Это единственный вид искусства, который может показать человека целиком.
— То же самое сто лет назад утверждали венецианские скульпторы, но Джорджоне проучил их за высокомерие.
— Картина может показать только одну сторону любого предмета. Даже самый одаренный художник не сможет в этом отношении на равных помериться силами со скульптором.
— Именно так говорили и венецианцы. Джорджоне побился с ними об заклад. Он заявил, что сможет представить на полотне человека или неодушевленный предмет так, что его можно будет увидеть со всех сторон, не сходя с места. Живопись превзойдет скульптуру и в том, что для осмотра сюжета со всех сторон зрителю не придется обходить картину, и тем не менее он увидит его со всех сторон.
— Нет, каков хвастун!
— Перестань. Джорджоне изобразил обнаженного мужчину, стоящего спиной к зрителям. Перед мужчиной у самых его ног он изобразил широкий ручей, в котором отражалась передняя сторона мужчины. Слева художник поместил блестящий нагрудный панцирь, в полированной поверхности которого отразился левый бок натуры. Справа же Джорджоне установил зеркало, в котором был виден правый бок человека. Увидев картину, скульпторы были вынуждены признать, что живопись гораздо искуснее и труднее скульптуры, ибо позволяет увидеть модель сразу со всех сторон.
—Ха!
Виньяк рассмеялся.
Дорога вывела их на плотный песчаный грунт, и путники снова сели на коней. Слева и справа простирались запустевшие поля, поросшие высоким бурьяном. И так целую неделю. Обезлюдевшая местность. Ни одного обработанного поля. Только ковер одуванчиков и заросли крапивы, по которым гуляет шальной ветер.
Какой печальный контраст с местами, по которым ему пришлось вдоволь попутешествовать за прошедшие годы. Виньяк вспомнил о тех днях, когда они с Баллерини скакали верхом через Лангедок и Монпелье, через эти благословенные, плодородные места, пышущие изобилием. Даже вино там было таким крепким, что его приходилось разбавлять водой.
— Почему ты тогда уехал из Монпелье? — Казалось, Люссак прочитал потаенные мысли Виньяка.
— Баллерини больше не мог возить меня с собой. Да и я подумал, что четыре года — достаточный срок для расплаты за спасение из Ла-Рошели. Иногда я жалею о тех временах. Там я был счастлив. Ты знаешь Монпелье?
— Нет, но там, должно быть, очень красивые женщины.
— Да, в этом можешь быть уверен. Об этом говорит само название этого места. Mons puellarum, Гора женщин. У тамошних девушек кожа нежная, как персик.
— И он взял и просто так тебя отпустил?
— У нас был договор, что я буду служить ему до тех пор, пока он не закончит свой учебник по хирургии. Боже мой, никогда в жизни не стану больше рисовать органы или кости. Баллерини заставлял меня сидеть с ним возле рассеченных разложившихся трупов, которые буквально разваливались в его руках. Никогда не забуду этот запах. Я должен был всегда находиться рядом и после каждого разреза делать рисунок. Меня охватывали ужас и отвращение всякий раз, когда он находил новый труп. В анатомическом театре я обычно стоял рядом с Баллерини и ждал, когда он закончит вводную лекцию. При этом мне приходилось смотреть на мертвое тело, коему вскоре предстояло быть рассеченным, подобно старому гнилому плоду. Разве это не грех — вскрывать грудную клетку, вместилище нашей бессмертной души? Кто знает, быть может, душа не сразу взлетает к небу, но ждет Судного дня запертой в нашем безжизненном теле. Да и где же еще ждать ей своего Спасителя? Но самым отвратительным было то, что внутренности выглядели как хитроумный, но бездушный механизм. В них не было ничего человеческого. Вскрой свинью, и ты будешь уверен, что вскрыл человека.