Курт Ауст - Второй после Бога
– Вернулся, Петтер!
Я кивнул и подвинул табурет к его постели.
– Я знал, – сказал он. – Мне это приснилось прошлой ночью.
Я засмеялся. Все знали, что Сигварт часто видел вещие сны о чем угодно.
– Мне приснилось, что ты был вместе с рыжей дамой и что у тебя в руке была какая-то бумага. Ты читал мне вслух и о чем-то меня спрашивал.
Я перестал смеяться. По спине пробежал холодок. “Наверное, в хлеве дует”, – подумал я и закрыл дверь.
– А о чем… о чем я тебя спрашивал? – хрипло проговорил я и прижал рукой карман.
Влажные глаза Сигварта, не отрываясь, смотрели на меня.
– Не помню, Петтер. Но точно о чем-то важном. Это я сразу понял. Важном для тебя.
Я убрал руку и спросил, как он себя чувствует, он сказал, что здоровье его никуда не годится и скоро он преставится.
– Ну-ну, не так уж все и плохо, – утешил я его, но Сигварт сказал, что, если человек перестает мочиться, вода скапливается у него в теле, и он распухает, как свиной пузырь. А тут уж только вопрос времени, когда этому пузырю придет время лопнуть, разорваться, чтобы его содержимое вылилось и затопило весь хлев. Хе-хе. – Он засмеялся над последними словами, живот затрясся, но боль заставила его лицо исказиться. Во дворе залаял Мюлле, потом рыкнул, и все затихло.
Мы заговорили о Копенгагене и о том, что случилось в Хорттене за время моего отсутствия; и пока мы по очереди рассказывали друг другу о событиях, произошедших дома и в мире, Сигварт выудил из-под тюфяка бутылку, и мы тянули из нее терпкий бренневин, и время летело, и мне было приятно снова видеть Сигварта. Не скоро, но наконец мы с ним наговорились и воцарилась добрая тишина, тогда мы услышали, как по крыше стучит дождь и поскрипывают стены. Коровы жевали жвачку, обмахиваясь хвостами, роняли горячий навоз, так что в каморке Сигварта было тепло. Неожиданно он хлопнул себя по уху, потом потянул его и почесал.
– Зима будет холодной, – заключил он. – Если блохи прыгают человеку в уши, значит, осень будет теплой, а теплая осень надежды косит, это ты и сам знаешь, Петтер, после нее зима бывает суровой.
Я достал из кармана крохотную коробочку и протянул ее Сигварту.
– Это тебе. Утешение на зиму, – сказал я.
Он положил коробочку на перину и оглядел ее. Попытался раскрыть своими распухшими пальцами, я помог ему, с открытым от удивления ртом он смотрел в раскрытую коробочку.
– Нет… Петтер… ты… – пробормотал он и взял в руку маленький серебряный крестик. Я помог ему завязать вокруг шеи кожаный ремешок. Он поднес крестик к близоруким глазам, поцеловал его и снова стал разглядывать.
– А мне… мне нечего тебе подарить, – сказал он и в знак благодарности пожал мне руку.
– Ошибаешься… есть, – сказал я, вынул из кармана бумагу и расправил ее. Сигварт глядел на крестик, вертел его во все стороны, и крестик блестел при свете свечи. Он не слышал того, что я ему сказал.
– Петтрине Олюфсдаттер, – прочитал я. – Сидсель Лауридсдаттер. Марите Хеллисдаттер. – Я поднял глаза и глотнул воздух. Сигварт опять широко раскрыл глаза. – Кто они? – шепотом спросил я.
Он завозился, стараясь сесть поудобнее. Я помог ему и не торопил его с ответом. Он кашлянул и почесал голову.
– Почему, Петтер? Почему ты теперь хочешь это узнать? Разве твоя жизнь сложилась неудачно?
– Сигварт, ты знал мою мать? – Я внимательно наблюдал за ним, он поднял серебряный крестик и кончиками пальцев ощупывал каждую выпуклость.
– Ну да, знал, – пробормотал он наконец.
Я молчал.
– Но… почему именно теперь?
Он имел в виду: почему только теперь? Я вытянул ноги, снова согнул их, прислонился к стене и смотрел на маленький пламень, который за вечер медленно подобрался к бортику топчана. Вскоре он коснется дерева и погаснет.
– Не знаю, – сказал я. – Просто я никогда раньше об этом не думал, меня никто никогда о ней не спрашивал. Знаю, что она была работницей в Хорттене, что у нее было много мужчин, если верить тому, что про нее говорили, и что никто не знал, кто мой отец. Хозяин никогда не говорил о ней хорошо, называл “девкой” и “шлюхой” и даже хуже, говорил, что она понесла заслуженное наказание, так что все это не позволяло мне задавать лишних вопросов. Но… когда я уехал из дома… она с каждым днем становилась для меня все важнее, а то, что про нее говорили другие, казалось уже не таким значительным или… нет, не знаю… Как бы там ни было, а она была моя мать. – Я помахал бумагой. – Я случайно обнаружил, что на теологическом факультете хранятся копии документов.
– Как, как ты это сказал? – Сигварт грозно поднял палец. – Это что, теперь господа стали так богохульствовать? Неужели в королевской столице ты стал безбожником?
Я невольно улыбнулся:
– Тео-логи-ческий факультет Копенгагенского университета. Там изучают христианство, там преподают профессора и всякое такое…
Он милостиво кивнул и позволил мне продолжать.
– Так вот, в этих копиях я нашел документы об уголовных делах, которые дошли до Верховного суда, потому что при их рассмотрении возникали трудности, когда заходила речь о теологических вопросах…
– Ага, я понимаю, – пробормотал Сигварт и улыбнулся. – Правда, только каждое второе слово, но могу догадаться.
Я хотел улыбнуться и не смог, пальцы нервно теребили бумагу.
– Однажды, когда хозяин был пьяный, он сказал, будто ее судил Высший суд, и я всегда думал, что Высший суд – это Господь Бог и Иисус Христос. Но, поразмыслив над тем, что значили его слова, я понял, что он имел в виду Верховный суд. Я знал, в каком году я родился, стал искать и нашел… – Голос изменил мне, я помахал бумагой и поднес ее к свету. Хотя я читал этот текст тысячу раз и знал его наизусть, теперь я тщательно разгладил бумагу, откашлялся и медленно прочитал: – Сидсель Лаурисдаттер родила втайне и безуспешно пыталась лишить жизни собственный плод через удушение. Городской тинг в Тёнсберге приговорил ее к смерти. Когда же оказалось, что ребенок милостью Божьей не умер, Сидсель помиловали, но должны были наказать плетью и пожизненно оставить в заключении или же выслать из страны. – Я поднял на него глаза. – Ее посадили в Спиндехюсет в Копенгагене. Я посетил эту тюрьму и узнал, что Сидсель давно умерла. Когда она умерла, мне было два года.
Сигварт не сводил с меня глаз, пламя свечи все время колебалось.
– Петтер, – прошептал он и схватил меня за руку. – Не мучай себя…
Я выдернул у него свою руку:
– Это была она? Скажи мне! Это была моя мать?
По грубым щекам Сигварта катились слезы, он держал в руках серебряный крестик.
– Нет, Петтер, клянусь Иисусом Христом, это не твоя мать.
– Петрине Олюфсдаттер, – быстро прочел я, боясь, что мне изменит мужество, – пришла к алтарю и спрятала во рту благословенный хлеб святого причастия. Вернувшись домой, она размоченный слюной хлеб приложила к животу, Петрине была беременна и сделала это, чтобы, по ее словам, родить здорового ребенка. Городской тинг представил свидетеля, который утверждал, будто она богохульствовала над святым хлебом, перед тем как положила его себе на живот. Дьявол заставил ее родить слишком рано, и ребенок был мертвый. Петрине утверждала, что ни разу не произнесла ни одного богохульства. Свидетель не мог сказать, что именно произнесла обвиняемая. Суд не поверил свидетелю и не счел, будто Петрине богохульствовала над алтарным хлебом или совершила что-либо дурное. Ее заставили исповедаться в своих грехах перед всеми прихожанами и простоять некоторое время у позорного столба. – Я умолк и, глядя в бумагу, ждал, что скажет Сигварт.
– А последняя? – спросил он. – Что стало с последней?
Последняя. Его интересовало, что стало с последней! Буквы расплылись, их было трудно разобрать, я быстро провел рукавом по глазам и им же вытер нос. Потом громко кашлянул и поднял глаза.
– Последняя – это Марите Хеллисдаттер, – сказал я, не глядя в бумагу. – Она прокляла своего ребенка и положила его в снег, чтобы он замерз насмерть. Это обнаружили, и ребенка спасли. Пять лет она просидела в тюрьме, ожидая приговора, и в конце концов ее сожгли на костре как ведьму.
– Как ведьму? – Сигварт был удивлен. – Но в наших краях уже много лет не сжигали ведьм.
– Может, ее сожгли не здесь, в документе не сказано, где это произошло. – Я не мог говорить, у меня сжало горло.
Сигварт опустился на постель, словно вся нехорошая вода вытекла из его тела. Печальными глазами он смотрел в темноту. Я снова сложил бумагу и спрятал ее в карман.
– Петрине, – тихо сказал он. – Твоей матерью была Петрине Олюфсдаттер. – Он поглядел на меня. – Она была добрая девушка, Петтер. Ты можешь ею гордиться, независимо от того, что говорят люди. Она была хорошая девушка.
Суббота 27 октября
Год 1703 от Рождества Христова
Глава 14
Когда я уходил, Мюлле уже не лаял. Он только лизнул мне руку и немного проводил меня по дороге. Потом исчез в темноте, а я еще постоял, глядя на дождь и чувствуя, как, смешанный с моими слезами, он струится у меня по лицу, по шее, проникает под воротник и течет дальше по груди. Луна, как туманное пятно, угадывалась за облаками, ее почти не было видно. “Она похожа на мое прошлое”, – подумал я.