Владимир Корнев - Последний иерофант. Роман начала века о его конце
— Англичане называют это five o’clock[37] — у них это возведено в принцип, в ритуал, — с видом знатока заметил Викентий Алексеевич. — Я только «за»! Сейчас, кстати, ровно пять — выходит, сам Бог велел. Теперь уж нам никто не помешает.
За столом Думанский сел так, чтобы лучше видеть лицо Молли, освещенное тихим, ровным и спокойным светом лампы.
— Знаете… — он первым нарушил молчание. — Знаете, бывает, что два человека проживают вместе одну жизнь, большую и счастливую. Они находят истинное счастье в том, чтобы жить друг для друга, жертвовать друг для друга чем угодно, не задумываясь. Они идут земным путем рука об руку, и у них даже не возникает тени сомнения, что когда-то, перейдя за грань этого мира, они и там останутся вместе — в вечности…
Молли, не отрывая взгляда от накрытого стола, сама разливала чай, сливки из молочника. Думанский зачарованно наблюдал за ее движениями, за тем, как философски покойно наполняются чашки — сначала красно-бурая струйка, потом кремовая. Образы семейной идиллии не покидали его воображение. Только бы она слушала, только бы не пренебрегала его откровением!
— …Ну почему подобное принято считать всего лишь сказкой? Да-да: они прожили долго и счастливо и умерли в один день… Именно так — вот высшая правда счастливой жизни двух любящих сердец! Когда есть любовь, она и сказку превращает в реальность и даже…
Ложечка, которой Молли размешивала сахар, тонко прозвенела о дорогой фарфор. И этот тишайший, фарфоровый благовест перевернул что-то в душе Думанского. Он запнулся. Умолк на полуфразе. Посмотрел Молли прямо в глаза.
«Что же со мной происходит? — подумал он. — И какая из жизней — реальная? Та, в которой осталась духовно совершенно отдалившаяся от меня женщина, названная мною однажды женой, или эта, с тихим светом лампы и тихим, сосредоточенным лицом — Молли? Господи, да кого же я вел к алтарю, кому говорил слова священной клятвы? Где вся та жизнь и была ли она вообще?»
Прежнее вдруг отступило, сделалось ничтожным, мелким. Он понял: существует лишь та жизнь, что происходит сегодня, сейчас. Эта жизнь была перед ним. И имя ей было — Мария, Машенька, Молли… Молли, которая ладонью машинально расправляла несуществующую складку на скатерти, молчала и теперь неотрывно смотрела в меняющееся каждую секунду, вдохновенное лицо Думанского.
— Вы знаете… Знаете, я ведь решил, что со мною уже никогда ничего подобного не будет. Я крест на себе поставил. — Нервничая, он стал немного задыхаться. — Думал, так и умру, больше не полюбив… — Он замолчал, опять вспомнив о своем несчастном браке, о долге, который стал давно мифическим и все же повелевал ему остановиться. Но остановиться Думанский уже не мог. — Вы мое спасение, Молли! Ты любовь моя… Ты моя жизнь вечная…
Викентий резко поднялся из-за стола и принялся взволнованно ходить по комнате, порой прикасаясь к каким-то вещицам.
Девушка, как завороженная, следила за ним, за каждым его движением, действием. Зачем-то предупредила:
— Здесь беспорядок. Со вчерашнего дня не убирали… — И тут же спохватилась, понимая ненужность этих слов.
Для Молли стало вдруг очевидным, что все тревоги, терзавшие ее со дня гибели отца, отступили, а сложные обстоятельства личной жизни Думанского не имеют никакого значения в сравнении с тем, что происходит здесь, сейчас, в этой комнате — с ней, вернее — с ними обоими.
Она почувствовала, что успокоилась, будто вернулась наконец домой из далекого мучительного странствия. И этим домом была любовь к ней Думанского. Молли подошла к нему. Доверчиво подняла глаза. И они стояли так, почти вплотную друг к другу, но не соприкасаясь.
Сквозь ткань фрака Викентий чувствовал тихое жаркое дыхание молодой женщины, проникавшее в самое его сердце, усиливавшее ток крови в теле и наполняющее душу щемящей нежностью.
Он обнял ее за плечи, усадил в кресло и сам опустился рядом на колени. Лицо Думанского светилось внутренним светом. Это был почти экстаз. То, что древние называли катарсисом, очищением.
Молли сделала слабый жест рукой: непонятно было, хочет ли она наконец остановить Думанского или, наоборот, просит говорить.
— Вот только что, сейчас, со мной это было! — голос Викентия стал глубоким и спокойным. — Я не знал раньше, что это так, или, может быть, забыл, как это бывает, зато вспомнил теперь. Господи, Ты снова дал мне испытать это! И все же прежде все было как-то слепо, приземленно, а теперь… Ведь любовь моя находится не во мне. — Думанский притронулся рукой к груди, и слезой небесной чистоты блеснул камень на булавке. — Она высоко, вне меня, — он указал вверх, — я чувствую источник ее! И еще новое — в мир я пришел именно для того, чтобы донести до тебя эту любовь… — Думанский сжал руки Молли в своих руках. Так они оставались долго, не обронив больше ни слова, пока неясный шум, донесшийся из кабинета, не заставил их вздрогнуть.
С трудом возвращаясь к действительности, Молли проговорила:
— Это дядюшка… Да ты же ведь еще не знаешь — он теперь живет у меня. Инвалид и со странностями, но душа у него золотая! Вы непременно подружитесь.
Молли хотела подняться, но пережитое душевное волнение лишило ее сил. Викентий Алексеевич, впервые услышав «ты» от возлюбленной, от неожиданности сам еле поднялся с колен:
— Я позову его. Ты позволишь? Укажи лишь, куда идти.
— Только не отвлекай, если он занят! В такие минуты старик совершенно погружается в себя и не терпит, когда ему мешают. Представь, он пишет какие-то мемуары!
Викентий Алексеевич тихо постучал в дверь бывшего кабинета покойного банкира — никто не отвечал. Взялся за ручку — дверь оказалась незапертой. За массивным письменным столом мореного дуба, спиной к вошедшему, в кожаном высоком кресле сидел старик. Думанскому была видна только блестящая, обрамленная редкими седыми волосами лысина… Инвалид, уйдя с головой в свои дела, не слышал стука и, не заметив, как в кабинет вошел посторонний, продолжал вести какие-то финансовые расчеты: на зеленом сукне стола перед ним лежали пачки кредитных билетов, отдельно были расставлены аккуратные стопки золотых империалов и червонцев, серебро — рубли и полтинники. Викентий Алексеевич, помня предупреждение Молли, удалился, осторожно прикрыв за собой дверь.
— А дядюшка действительно занят, не стоит ему мешать.
Думанский оглянулся, словно впервые увидел комнату, где находился. Он вдруг заметил, что воздух в помещении пронзительно свеж, как после разряда молнии.
— Ты ведь музицируешь. — Викентий указал на роскошный белый беккеровский рояль. — Ты ведь непременно прекрасно играешь Шопена! Какое счастье, что мы можем чувствовать одно и то же.
В это время из коридора послышались шаркающие шаги, и инвалид сам явился в гостиную.
— А вот наконец и Викентий Думанский собственной персоной, к нашему удовольствию! — обрадованно произнес старик, словно признав в адвокате старинного знакомого. («Откуда ему знать меня, мою фамилию? Впрочем, я, наверное, где-то уже его видел…») — Приветствую вас, господин хороший!
Он тут же обратился к племяннице:
— Теперь видишь, Машенька, чем сердце успокоилось? Слушай старика! C’est la vie,[38] она меня многому научила. В мои лета уже смешно ошибаться и грешно обманывать.
Молли была несколько сконфужена, Викентий Алексеевич удивлен, но по всему было видно, что слова дядюшки приятны обоим.
— Вот вы и познакомились! — произнесла Молли, обрадованная тем, что знакомство произошло безо всяких церемоний. — Чаю, дядюшка?
Инвалид с достоинством пожилого человека кивнул:
— Охотно, милая! Только без молока! Да уж ты знаешь… А голуби не прилетали?
Привычная к подобным странностям, Молли сделала вид, что не обратила внимания на слова старика, подала ему чай, а тот, что-то недовольно ворча под нос о голубях, до которых почему-то никому нет дела, кроме него, удобно устроился за столом и, налив чай в блюдце, стал с удовольствием прихлебывать, закусывая аппетитными маковыми баранками и объясняя Думанскому:
— Я человек не светский и чай пью по-купечески, вернее сказать, по-московски — жизнь моя протекала все больше в Первопрестольной да в имении, с мужиками и бабами, как изволит выражаться моя любезная племянница. Такой уж я человек — люблю народ и скрывать этого, как у вас в Петербурге принято, не намерен! Не осмеивайте природной гордости великоросса — на ней да на Вере Святой Россия стоит, молодой человек!
— Я вовсе не собирался этого оспаривать. Мне, как и вам, неприятны люди, подвергающие сомнению очевидные истины. Я практикующий адвокат. Так вот признаюсь, что, если бы ко мне за помощью обратился кто-нибудь из этих болтунов-социалистов, я отказал бы не раздумывая.
Дядюшка просиял:
— Не сомневался в вашем благородстве, господин адвокат. Машенька, так ты не видела голубей?