Казимеж Блахий - Ночное следствие
Доктор Бакула все еще стоит с огромным подсвечником в руках и внимательно на нас поглядывает. Кажется, он хочет дать понять, что присутствие при спорах чужих для него людей не доставляет ему удовольствия. Наконец он решается вступить в разговор:
— Свет сейчас будет. Ваш сержант принесет запасные пробки из моей комнаты. Что же касается скелета, то я позволю себе заметить, что это действительно не входило в вашу компетенцию. Могила Шимона Кольбатца зарегистрирована в нашем институте. Такими делами могут заниматься только ученые. Я считаю нужным выразить протест и по другому поводу. Вы просто варварски взломали антикварный буфет восемнадцатого века…
— Домбал, пожалуйста, проводите пана доктора Бакулу и Фрича в их комнаты. — Я говорю совершенно спокойно.
Бакула краснеет. Отбираю подсвечник, чтобы окончательно поставить его на место. Куницки пожимает плечами.
Мы сидим с ним в полном молчании, которое уже начинает тяготить нас обоих. Наконец я не выдерживаю.
— Фрич признался в убийстве.
Куницки вертит в руках часы с браслетом из фальшивого золота. Вокруг настолько тихо, что даже слышно, как они тикают.
— Дешевка. Сто марок, не больше… — отзывается Куницки. — И вы ему поверили?
— Нет.
— Благоразумно… В коридорчике нет следов крови. Я осмотрел достаточно внимательно. А куртку Фрича надевал кто-то другой. Только не Бакула. Он бы в нее не влез. Но дочери Фрича она пришлась бы впору.
— Или пани Ласак.
— Или Ласак, — соглашается Куницки.
3
Аполония Ласак стоит на коленях у своей кровати и молится. Черный силуэт на белом фоне покрывала. Перед небольшой иконой Ченстоховской божьей матери горит лампада красного стекла. Рама иконы потрескалась, засижена мухами, за нее заткнуты бумажные образочки святых и какие-то карточки. Пахнет сухим аиром и накрахмаленным бельем. Аполония Ласак читает литанию. Сухими, бескровными губами выговаривает магические формулы, смысла которых не понимает. Медленно поворачивает голову, смотрит сквозь меня, словно я соткан из воздуха, а ее губы не переставая шепчут слова молитвы. Я стою, прислонившись к двери, стараясь не шевелиться, чтобы не нарушить молитвенного экстаза пани Ласак. А она листает пожелтевшие страницы молитвенника, между которыми заложены засушенные цветы, освященные в костеле.
— Опять вы?.. — Она прерывает молитву, но не оглядывается. Знает, что я здесь, что я жду. Медленно закрывает маленькую книжечку, целует ее черную обложку, крестится, склоняет голову до самого пола. — Чего вы хотите? — Она все еще стоит на коленях, спиной ко мне, словно не имея сил встать. Я не вижу ее лица, но знаю наверняка, что она ждет ответа, плотно сощурив веки.
— Я хочу задать вам только один вопрос.
— Задавайте.
— Боюсь, однако, что получится два вопроса.
— Задавайте.
— Как был одет пан доктор Бакула, когда он собрал вас всех и сообщил, что немец умер?
Женщина молчит.
— Вы можете вспомнить?
— Да.
— То есть?
— На нем было… Он был одет как всегда.
— Хорошо. А Герман?
Женщина молчит.
— Прошу вас припомнить.
— Вырядился в черный костюм. Прямо как на похороны.
— Благодарю вас и прошу меня извинить.
Я выхожу на цыпочках, хотя она этого и не видит. Все еще сидит на коленях, опустив голову на белое покрывало с бахромой, которым застлано ее старосветское ложе. Однако… Бакула был в обычной одежде, тогда как Герман переоделся. Почему? Возможно, просто ожидал визита Арнима фон Кольбатца.
Картина колбацкой драмы в моем сознании постепенно вырисовывается все отчетливей, детали становятся ярче, выразительней. Только замысел «авторов» этой картины я пока не могу понять. Еще не вижу смысла этого преступления, побуждений, которым руководствовался убийца или убийцы.
Как можно тише притворяю за собой дверь.
— Послушайте…
На мои ноги падает луч света. Оборачиваюсь. В дверях возникает черный силуэт.
— Я вам хочу кое-что сказать.
Пани Ласак протягивает ко мне свою сухую руку, и в этом жесте чувствуется тревога и нерешительность.
— Слушаю.
— Тут я не буду. Войдите.
Она прикрывает за собой дверь и опирается о стену. Стоит в той же позе, что и я несколько минут назад. Тяжело дышит, глаза закрыты. Видимо, принимает какое-то решение, смысл которого мне пока не ясен. Я всматриваюсь в почерневшую икону Ченстоховской божьей матери и терпеливо жду, хотя уже прошло десять минут. Мне кажется, что скоро, наконец, беспорядочная мозаика фактов начнет складываться в четкую картину разыгравшихся здесь событий.
— Вы не знаете… Я сказала неправду.
— Да?
— Врала я. Не так все было. В восемь я приготовила немцу чай. Его должна была взять Труда.
— Это не имеет значения, пани Ласак.
— Имеет. Это очень важно. Я сама занесла ему чай. Вместо Труды. Ее не было у себя в комнате. А немец требовал чаю.
— Ну и что, пани Ласак?
— Я отнесла ему чай с отравой.
Мне становится смешно. Но лицо пани Ласак принимает такое жестокое выражение, что я сразу же ощущаю легкий озноб. Желтые зубы ощерились в беспощадной усмешке, а глаза… Такие глаза бывают только у тех, кто действительно убил.
— Пани Ласак! — кричу я.
— Теперь я вам все сказала.
— Нет! Теперь вы должны сказать больше. Этого недостаточно.
— Не скажу больше ничего. Только на суде.
— До суда еще далеко.
— А мне — близко. Бог долго ждать не станет.
— Почему вы убили этого немца? Ведь это ложь, пани Ласак!
— Нет. Я говорю правду. Как только он приехал, я сразу решила, что убью. И убила.
— Но ради чего, пани Ласак? Зачем?
Она быстрым шагом подходит к своему комоду, выдвигает ящик, на постель летят какие-то бумажки, тряпки, четки. Наконец она достает фотографию.
— За него. — Подает мне снимок, пожелтевший, словно образки святых из ее молитвенника. На меня смотрит молодой деревенский парень в рубахе с открытым воротом. Руки сложены на груди. Он высокий, полный сил. На заднем фоне виден пасущийся на лугу белый конь. Великолепный белый конь.
— За сыночка… Они поставили его у гумна, одинешенького, как Иисуса перед распятием. И тот, высокий, выстрелил один раз. Невестка бросилась ему в ноги и кричала, чтоб больше не стрелял. Но он выстрелил еще раз. А я стояла с малым внучонком на руках и только чувствовала, что у меня холодный камень вот здесь… Вот в этом месте.
— Кто стрелял? — У меня пересохло в горле.
— Немец. Высокий. Морда как у лошади. И смеялся. Зубы оскалил, как конь, когда его овод ужалит. Похож был…
— На этого? Но ведь не тот же самый! Когда убили вашего сына, этот был еще мальчишкой!
— Не знаю. Он так же смеялся, по-лошадиному.
— Пани Ласак!..
— Вы обо мне не беспокойтесь. Я прожила свой век.
— Но это же невозможно! Ведь вы сами знаете, и вам доктор Бакула говорил, что он умер от сердечного приступа и…
— Ага… От сердца! — Ласак расхохоталась. — О н один знает, как все было на самом деле…
— Кто? Кто, ради бога, кто?
— О н, — отвечает женщина серьезно и поглядывает на потолок. Смотрит выжидательно на меня, но без тени страха. Ибо все, чему было суждено свершиться в ее жизни, уже свершилось. Теперь нужно только терпеливо ждать конца, который — как она глубоко верит — зависит от воли всевышнего. Я же ей безразличен. Она открыла мне свою тайну даже не как исповеднику, а просто как человеку, который случайно очутился на некоторое время под одной с ней крышей.
— Вы мне рассказываете сказки! Невозможную ерунду, пани Ласак. О н существует только в вашем воображении. К тому же немца не отравили, а убили тростью.
Ласак снисходительно усмехается.
— Идите за мной.
Она выходит, старательно оправляя свой черный платок. Запирает дверь, прячет ключ в карман широкой черной юбки. Ведет меня по коридору, в котором наверняка назначают друг другу свидание все сквозняки, блуждающие по замку. Открывает какую-то дверь, и мы оказываемся в кухне. Кухня огромная, выложена старым кафелем и напоминает баню в провинциальном городишке. Печь гигантских размеров. Пахнет посудой, кореньями, мокрой штукатуркой. Ласак наклоняется над ведром и достает оттуда стебельки какой-то мокрой травы. Протягивает их мне.
— Теперь верите?
— Что это?
— Зелье, — усмехается она ласково. — Я-то уж это дело знаю. У нас, в нашей стороне, каждая женщина разбирается, какую травку когда надо дать. Что от горла, что от простуды, что, если кровь в девушке застоится. Что на здоровье, а что на смерть. Это болиголов.
— Вы сделали отвар? Где чашка, из которой пил немец? Ласак пожимает плечами, выбрасывает мокрую траву в ведро, закутывается в свой черный платок.
— Теперь вы все знаете. Я никуда не уйду, не бойтесь. Буду ждать, когда за мной придет ваш офицер. А бог мне уже простил.