Шаги во тьме - Александр Михайлович Пензенский
– Ох, Александр Павлович! – Савельева рухнула на стул, закрыла лицо ладонями. – Стыдно-то как… Он ведь на пятнадцать лет меня моложе. Но вам ведь разве понять… Вы мужчина… Тяжело одной-то… Это Настька моя пока нос воротит, потому что дура еще молодая. Забила головушку ерундой всякой: права женские, эмансипация… Никаких прав не надо, лишь бы рядом было, к кому прислониться… Но это пройдет у нее. Точно вам говорю. – Она погрозила пальцем через витрину залитой солнцем улице. – Я ведь, как и вы, поначалу думала, что он к ней таскается. Разве ж могла даже представить, что он по мои прелести? Потом, как сознался, гнала его. Ну куда такое годится? Тоска тоскою, а ведь и перед людьми стыдно. За такое по глазам настегают, до конца жизни не отмоешься. Да и вера разная. Тоже не вода дождевая, в канаву не выльешь. Все как подобралось, чтоб ни в жизнь не сложиться. А он все ходил, ходил, слова разные говорил. Вы бы слышали, какие слова. Я за всю жизнь таких не слыхивала. Меня ведь замуж отдали – мне еще семнадцати не было. А что я там видела, в жизни-то? До мужа только книжки про любовь, за которые в гимназии могли за волосы оттаскать да пальцы линейкой отбить. А с мужем… Любовь… Муж лошадей своих жалел да ласкал больше, чем меня. Какая уж тут любовь. А и то ничего, жила да терпела. Честной женой. И как помер, вдовство блюла. Да уж и года весенние отцвели. – Марья Кирилловна громко хлюпнула носом – Александр Павлович протянул платок. – А тут он, Левушка. Слова говорил как в книжках – только в жизни. А письма какие с братом передавал – их же в романах печатать нужно. А бабье сердце – оно такое: его ласка точит, что вода речная лед в полынье. Кому в замужестве не повезло, как мне, всю жизнь в себе копят, да иные и не прорвут никогда это онемение. Но если уж прорвется, так все, с головой и без оглядки. Я же как думала: получит свое – и поостынет. Да и господь с ним. Наш или их – без разницы, а я хоть чуточку счастливой поживу. За все годы отлюблю – а там хоть в монастырь. А он про свадьбу заговорил.
– А как же вера? Отец? – осторожно подал голос Свиридов.
– Вот и я то же самое спрашивала. А он храбрится, будто щенок борзой. Смешно, но ужасно мило. Уйду, говорит, все брошу, уедем с тобой, и веру сменю, перекрещусь. На что жить-то будем, спрашиваю? Молчит. Брови супит и молчит.
– А вчера с чем приходил?
– А с тем же: снова замуж звал.
– Про деньги ничего не говорил?
Савельева перестала всхлипывать, недоуменно посмотрела на Свиридова:
– Про какие деньги? Ох! Да вы что! Вы думаете, это он? Да что ж вы это?..
Александр Павлович поднял ладонь, останавливая крики цветочницы:
– Постойте. Помолчите, пожалуйста. У него есть ключ от вашего магазина?
Савельева молчала.
– Понятно. Говорят, у вас тут стены тонкие?
– Как есть тонкие: в один кирпич. Тут же раньше одна большая контора была, а потом разгородили так, что как раз три лавки и вышло: моя, Шеймана да канцелярская.
– Понятно. Могу я вас попросить выйти в заднюю комнату и подождать там, пока я вас не позову? Спасибо. И дверь притворите.
Когда Марья Кирилловна закрылась в каморке, Свиридов подошел к общей с ювелирной лавкой стене, чуть не уткнулся в нее носом, внимательно изучил узор на обоях. Присел, потер плинтус, половые доски у стены. Понюхал пальцы.
– Выходите, госпожа Савельева!
Заплаканная хозяйка вернулась на стул, старательно пытаясь не встречаться взглядом с Александром Павловичем.
– Он обещал сегодня зайти?
Савельева кивнула.
– Во сколько?
– После шести грозился быть.
Свиридов отпер дверь, повернул табличку другой стороной.
– Передайте ему, что я буду ждать его сегодня у себя в кабинете. Офицерская, 28. Дежурный покажет, куда идти. Если до восьми вечера не явится, завтра приду к нему домой с приставом и в открытом экипаже повезу к себе уже под конвоем. – И, не попрощавшись, вышел.
* * *
В четверть восьмого дежурный ввел в кабинет не только Лейба Шеймана, но и госпожу Савельеву. Молодой человек был взъерошен, будто воробей после драки в уличной пыли, а у Марьи Кирилловны опухли и покраснели глаза и нос. Она чуть не силком усадила свою пассию на стул, сама так и осталась стоять у двери.
– Вот ведь. Не желал идти. Говорит, не виноват, значит, и виниться не в чем. А позориться на всю слободу ему не совестно! Мальчишка! О себе не думаешь – так хоть отца с матерью пожалей.
Юноша покраснел от шеи до ушей и издал какой-то странный звук – то ли всхлипнул, то ли хрюкнул.
Свиридов подвинул к нему портсигар, но Шейман отказался:
– Не курю. Спасибо.
Александр Павлович закурил сам, откинулся в кресле. Он, честно говоря, рассчитывал, что Лейб Ицхакович заговорит первым. Но тот продолжал молчать, и несколько минут в кабинете только и слышно было, как потрескивает табак в папиросе да всхлипывает с равными промежутками Марья Кирилловна. Наконец, Свиридов поднялся, пересел за приставной стол напротив Шеймана, постучал нетерпеливо пальцами по лакированной столешнице.
– Что ж… Раз вы ничего не собираетесь мне сообщить, то давайте начну я. Я знаю, как вы проникли в отцовскую лавку, как из нее вышли и где спрятали драгоценности. И клянусь при свидетелях, – он указал на Марью Кирилловну, – если вы избавите меня от необходимости вам сейчас это рассказывать, я устрою все так, что в тюрьму вы не поедете. Делать я этого, конечно, не должен. Но мне жаль ваших родителей. Жаль вашу даму. И больше всего вас. Поверьте, тюрьма не идет на пользу никому. Она наказывает за ошибки, но никак не способствует исправлению личности. Уж поверьте, – еще раз повторил Свиридов.
Шейман слушал эту речь, нервно закусывая губы, а на последних словах и вовсе вскочил, взъерошил и без того растрепавшиеся волосы.
– Да поймите вы, господин полицейский, что нечего мне вам сказать. Ну чем же мне вам поклясться, чтоб вы поверили? Да и с чего мне отца грабить? Это же даже представить стыдно! Ну, хотите, своим здоровьем обрекусь? Хотите – матерью? Машей?
Свиридов тяжело вздохнул.
– Понятно. Что ж, я предупреждал. – Он тяжело поднялся из-за стола, сочувственно посмотрел на прижавшуюся к стене беззвучно рыдающую цветочницу.
И тут в дверь снова постучали.
– Тут к вам давешний