Катерина Врублевская - Дело о старинном портрете
Спасибо, — я смеялась так, что у меня заболело под ложечкой. — Вы все очень подробно рассказали. Надо записать, а то иначе я не запомню. Очень ценные рекомендации.
— Вот по модисткам я не специалист. То есть знаком с парочкой, но не по белошвейной части.
Боясь, что разговор перейдет на скабрезности, я поспешила вернуть беседу в прежнее русло:
— А вы любите живопись, Николай Иванович?
— Как вам сказать, дорогая Аполлинария Лазаревна… Я люблю понятную живопись. Ну, например, лубок «Как мыши кота хоронили», или озеро с лебедями, или купчиху в шали. А ведь черт-те что иногда намалюют и возвещают: «Я так вижу!» Аж плюнуть хочется. Я и плевался. Так одному художнику и сказал: мол, что же ты, садовая твоя голова, рисуешь? А он мне гордо: «Это, Коля, импрессьон! Впечатление. Не по твоему суждению — только подготовленные люди могут в этих картинах что-либо понять». А ты мне, неподготовленному, неученому лапотнику, нарисуй картину, да так, чтобы я понял: это дерево, это стол, за столом девица сидит, чай пьет. Канарейка в клетке, герань на окне. Ведь такую картину на стенку повесишь — глаз радуется!
— Ну, может, у французов другие понятия о красоте? — возразила я. — Им герань на подоконнике не нужна, им надобно что-то другое.
— Да какой он француз? — воскликнул Арши-нов. — Наш, русский парень, Андрюха Протасов. Стал бы я такие турусы на колесах по-французски разводить! Это я русскому говорил.
— Как его зовут? — не поверила я своим ушам.
— Андрей Протасов, художник. С полгода как приехал в Париж учиться мастерству. Заводной малый, столько сил в нем! Запрется, бывало, в своей мансарде, день и ночь пишет, пишет, когда спит — неизвестно. А как зайдешь к нему глянуть на картины — одни кляксы да полосы. У меня на Кавказе ослица была. Если бы я догадался ей к хвосту кисть с краской привязать, ничуть не хуже вышло бы.
— Где он живет? — перебила я Аршинова. — На улице Турлак?
— Да, — кивнул он. — Именно там. Паршивое местечко, под самой крышей. Семь потов сойдет, пока вскарабкаешься. Но я ходил — Протасов отменный собутыльник. Ох, и горазд пить! Мы с ним как-то раз сидели в кабачке на площади Бланш, так гарсоны нас до трех ночи выпроводить не могли. А вы его тоже знаете?
— Знаю. Он мне придумал гостиный гарнитур, — спокойно ответила я, хотя ровный голос дался мне с трудом. Неловко было расспрашивать о любовнике человека, знавшего и уважавшего моего покойного мужа. Во мне все кричало, и я с трудом сдерживалась, чтобы не пытать Аршинова. — Господин Протасов учился в школе живописи и очень хотел поехать в Париж совершенствовать свое мастерство. Рада, что ему это удалось. И что, его картины пользуются успехом?
— Кто ж знает? — пожал плечами Арши-нов. — Может, и найдется дурень, простите великодушно, что купит его мазню. Рисует себе кружочки да черточки и созерцает. Мазнет холст, отбежит, головой покрутит и снова на картину бросается, словно крепость берет. Так и бегает многие версты на одном месте. Жалко мне его.
— Почему?
— Протасов ведь сам, своими руками талант в землю зарывает! Арапчонка моего, Али, за пять минут нарисовал! И похоже: как живой на картинке. А он ищет чего-то, переживает, пьет. Выглядеть плохо стал — осунулся, постарел даже, с лица спал. Сколько раз я ему говорил: Андрюха, у тебя такое ремесло в руках! Ты же портреты рисуешь один в один. Так займись делом, я тебе богатых клиентов найду; так нет же — обиделся, что я его труд ремеслом назвал. «Да, — кричал он мне, — ты прав, Николай, ремесло это! Низкопробное! Точное слово для меня и моей мазни! А я для души хочу, для высокого искусства творить!» Вот какие дела, дорогая госпожа Авилова.
Я не могла открыть Аршинову мое истинное отношение к Протасову, поэтому мне приходилось только поддакивать да сочувственно кивать. Сердце рвалось, когда я слышала горькие и несколько уничижительные слова моего собеседника.
— Кроме вас, у него есть еще друзья в Париже? — спросила я. — Или он анахорет и мизантроп?
— Трудно сказать. Андрей нелюдим, и друзей у него нет. Да и времени тоже — как свободная минутка выпадет, тут же за кисти хватается. Мало ему учебы — свое малюет. Постойте, вспомнил. Он со стариком одним дружбу водит — странный старик, вечно от него какой-то кислятиной воняет. И серой, как от черта, прости меня Господи за такие слова.
— А с женщинами у него как? — не выдержала я, но Аршинов не обратил внимания на то, что у меня дрогнул голос.
— Женщины? У художников всегда девиц, словно блох на моське. Есть одна девица, что иногда у него ночует, — натурщица Сесилька, черненькая такая барышня, худосочная, как они все. Больше не припомню. Я ведь мало с художниками и натурщицами разговаривал. Они как начнут о своем чирикать: тон, цвет, краска такая, кисть сякая — стою дуб дубом, двух слов связать не могу, да и неинтересно мне. Во французском слабоват, я все больше по-турецки да по-амхарски говорю, Андрей частенько бывал моим переводчиком.
Слова Аршинова о черненькой натурщице неприятно резанули меня, и, чтобы скрыть волнение, я задала невинный вопрос:
— Что это за язык — амхарский? Красивый? Никогда не слышала.
— Эфиопы на нем говорят, — ответил Аршинов. — Голоса у них тонкие, слова выводят, как певчие на клиросе. Мне с моим басом трудновато приходится, поначалу вовсе не понимали.
В этот момент дверь отворилась, и в проеме показалась голова арапчонка. Он сверкнул глазами, похожими на две спелые сливы, и высоким голоском протараторил несколько фраз.
— Вот вам и амхарский, госпожа Авилова, — хохотнул казак и что-то ответил мальчику. — Мне пора, мальчик соскучился, ведь несколько часов мы с вами беседовали. Было приятно поговорить. Может, еще и увидимся в Париже.
— Удачи вам в ваших трудах, Николай Иванович. — Я протянула ему руку. — Надеюсь, что еще встретимся.
Он поцеловал мне руку и вышел из купе.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Всецело предаться одному пороку
нам обычно мешает лишь то,
что их у нас несколько.
Билет на Париж в кассе варшавского вокзала я купила быстро. Первый класс был только в экспрессе, отправлявшемся назавтра рано утром, поэтому я поехала в центр и заказала номер в небольшой гостинице на Каноничьей улице, рядом с костелом. Опрятная хозяйка, непрерывно повторяя: «Проше, пани», проводила меня в комнату на втором этаже. Я попросила разбудить меня в пять часов и легла спать, поскольку очень устала с дороги. Во сне я увидела Андрея, обнимающего девку-арапку, и Аршинова, укоризненно качающего головой: «Эх, Андрюша, сколько же ты на нее сажи извел, на черненькую-то Сесильку… И сам измарался».
В дороге я скучала. Островерхие крыши за окном сменялись черепичными, поля — холмами. Пейзаж был серый и прилизанный, поэтому я предпочитала спать и читать.
Иногда я ходила поесть в вагон-ресторан, но собеседники, подобные Аршинову, мне больше не попадались. Ела я без всякого аппетита — настроение портили мысли об Андрее и натурщице Сесиль. Зачем я еду в Париж? Что я скажу Андрею, когда мы встретимся? Нужна ли я ему? Но в конце концов, свет не сошелся клином на Протасове, в Париже есть что посмотреть: Всемирная выставка, картинные галереи, Лувр… Однако на сердце лежала тяжесть, и мою душу терзало чудовище с зелеными глазами.
Париж показался внезапно. Сперва я увидела мрачные бараки с зарешеченными окнами, потом трубы, выбрасывающие в небо клубы черного дыма, и наконец предместья: сначала бедные, потом зажиточные, с красивыми домиками, окруженными изгородями из плюща.
Северный вокзал встретил меня монументальным фасадом со множеством фигур. Я вышла под роскошный стеклянный навес, сделанный архитектором Хитторфом по заказу императора Наполеона Третьего почти сорок лет назад. О Хитторфе рассказал мне отец, когда я впервые увидела это чудо. Жаль, что в нашем N-ске нет ничего подобного.
Носильщик погрузил мои саквояжи в фиакр, и я приказала кучеру в фиолетовом плаще с пелериной ехать на улицу Турлак, откуда приходили письма Андрея. Мне хотелось поскорее увидеть Протасова и даже, может быть, застать его с женщиной, войдя внезапно в мансарду. И хотя я корила себя за столь низменное желание, это было именно то, чего я ждала и чего боялась больше всего на свете.
Я написала ему, что приеду в Париж, но не сообщила, когда. Во мне бушевала страсть брошенной женщины, зажженная не подозревавшим ни о чем Аршиновым. Путешествие в одиночестве лишь усугубило мои страдания. Классическая ревность собаки на сене.
— Улица Турлак, мадемуазель, — повернулся ко мне кучер и почему-то подмигнул. — Прикажете выносить саквояжи?
Попросив кучера подождать, я вошла в дом. В углу сидела консьержка и вязала чулок.
— Добрый день, мадам, — сказала я.
— Добрый день. Вы, наверное, к русскому художнику?