Ефим Курганов - Воры над законом, или Дело Политковского
И это такой силы и близости сигнал, что его просто невозможно игнорировать. Надо помнить, что император Николай Павлович если за что и радел в первую очередь, так это за военное министерство. Так что нанесённый императору делом Политковского удар был особенно болезненным.
В общем, рапорт Долгорукова-Паскевича, личностей совершенно верноподданных, и даже рабски преданных государю, оказался вдруг, так уж получилось, самым настоящим боевым снарядом, и снарядом вполне разорвавшимся. Во всяком случае, для императора Николая Павловича, для коего как раз рапорт и предназначался, это было именно так.
Правда, оправившись от удара, государь стал вскорости делать вид, что ничего, собственно, и не произошло — так, мелочь, глупости, что-то не слишком значимое.
Однако тут грохнула целая артиллерийская канонада — позорная Крымская война, открывшая в военном министерстве много чего совершенно удручающего.
Интересно, говорят (слышал об этом от нашего министерского архивариуса), что рапорт сей потом куда-то исчез, затерялся среди императорских бумаг. Я обнаружил черновик в архиве генерал-фельдмаршала Паскевича — мне продал копию один из его наследников.
Полагаю, что царь уничтожил оригинал — с глаз долой, чтобы и не вспоминать об нём вовсе, как будто его и не было никогда. Слава Господу, что сохранился хотя бы черновик, хоть это и не окончательная редакция, видимо. Спасибо Паскевичу, что взял, да и не побоялся.
Глава шестнадцатая. Государь за работой
1
7-го февраля император Николай Павлович пригласил к себе на аудиенцию генерал-фельдмаршала Паскевича, вызванного из Варшавы, где он в ту пору был наместником, вершить дела военно-судной комиссии по делу о членах (бывших) комитета о раненых.
Его Величество без обиняков приступил к делу:
«Иван Фёдорович, ты, как видно полагаешь, я буду спрашивать о новостях происходящего ныне дознания? Ан нет. Ошибся, коли так думаешь, а ты ведь думать и не привык — ты привык дело делать, приказы исполнять. Так вот: об этих старых идиотах, которых я нынче погнал из комитета, говорить вовсе не будем. Да и что о них говорить, коли они ведать не ведали, что у них под боком творится? В шею их гнать — вот и всё…».
Паскевич выжидательно молчал, на лице же его не отражалось буквально ничего, только бравые седые усы шевелились. Государь продолжал:
«Меня интересуют гадкие личности изменников-воров, тех, кто под прикрытием этих престарелых болванов возмутительные дела творил. Да, имею в виду канцеляристов при комитете. Я знаю, что всех допросили (рапорт читал), и ты знаешь — тебе совершенно доверяю, но мне охота самолично в их мерзкие рожи поглядеть. Понимаешь меня?»
Паскевич, хитрый хохол, опять же молчал — в выцветших голубых глазах его не отражалось ровно ничего, но голова слегка дёрнулась, как бы в знак согласия, что ли, что можно было понять при очень большом желании.
Государь вдруг улыбнулся, даже хохотнул: «Да, я знаю, что мнение иметь — этот не по твоей части, да мне и не надобно твоего мнения, отнюдь. В общем, завтра утречком свези ко мне, сюда. Я самолично этих подлецов допрошу».
Вдруг в лукаво бессмысленном взгляде генерал-фельдмаршала появилось что-то смутно напоминавшее вопрос. Во всяком случае, так, видно, решил государь, ибо он молвил следующее:
«Когда, спрашиваешь?»
А Паскевич, между тем, не произносил ни слова. Ни единого звука.
Николай Павлович продолжил решительно и чётко, и это уже было понятно генерал-фельдмаршалу:
«Ровно к восьми утра, и ни минутой позже. Всю троицу, отвратительную, богомерзкую. И ты сам их сопровождаешь. Будешь, так сказать, за тюремного смотрителя, хе-хе».
При этом на лице Паскевича появилось какое-то подобие улыбки, впрочем, весьма подобострастной.
Такая вот состоялась аудиенция.
2
Ранним утром следующего дня к заднему крыльцу Аничкова дворца подъехала громадная тюремная карета, напоминавшая гигантский гроб, Из неё выскочил Паскевич, за ним появились трое арестантов, замыкали же шествие три польских улана.
Государь встречал их всех на пороге своего кабинета. Самолично завёл внутрь первого из троицы арестованных (им оказался кассир Рыбкин), а все остальные, включая и самого генерал-фельдмаршала), остались ждать за дверью.
Первые пять минут прошли в томительном молчании. Государь изучал, а точнее поедал глазами Рыбкина. Можно сказать, что не поедал глазами, а чисто испепелял своим огненным взором.
И вот, когда Рыбкин, фигурально выражаясь, превратился в жалкую горстку пепла, Николай Павлович и заговорил:
«Ну, что скажешь, бывший надворный советник Рыбкин?»
Тот вжался в стену и молчал.
«Сладко тебе жилось, поди? В золоте купался?»
Рыбкин решился открыть рот и жалко промямлил:
«Ваше Величество я ведь не по своей воле-то… заставили меня…».
Государь зычно и как-то очень уж демонически захохотал и молвил потом:
«Рыбкин… Рыбкин… А присягу ты государю своему, то бишь мне, давал? Давал, али нет, я спрашиваю?»
Рыбкин совсем уже вжался в стену и жалко пролепетал, весь содрогаясь от ужаса:
«Давал».
И тут Николай Павлович просто зарычал:
«Так ты не токо изменил присяге, ты изменял ей многократнейше. Изменял, почитай, целых два десятилетия? Да за это и повесить мало!»
Казалось, кассир Рыбкин вот-вот грохнется без чувств, но он продолжал жалко, но упорно лепетать:
«Да, государь, я же не по своей воле…».
Николая Павловича это лепетание вдруг стало страшно раздражать. Он близко приблизился к Рыбкину и крикнул ему прямо в лицо:
«Кто же это тебя заставил?»
Рыбкин, находившийся уже на грани полного обморока, прошептал:
«Ваше Императорское Величество, да начальник мой и заставил…».
«Начальник…» — государь уже совершенно был вне себя, в состоянии наиполнейшего бешенства, ну вылитый Павел Петрович, только не курносый:
«Да у тебя же только есть начальник, мразь ты этакая, это я, я, твой император… Понимаешь ли ты это, подлец… Ежели ты кого и обязан слушаться, так меня. Гадина, это мне ты давал присягу, а не директору канцелярии. Мне давал, мне и обязан всегда повиноваться. Мои интересы блюсти. Согласен? Заботиться об моих раненых и инвалидах, жертвующих жизнию для защиты моей империи. Согласен, гнида?!»
Но Рыбкин ничего не ответил государю: он-таки хлопнулся в обморок.
Увидев это, Николай Павлович тут же сел за письменный стол и углубился в чтение каких-то бумаг. На распростёршегося на полу Рыбкина он и не глядел.
«Очнётся — продолжим, а не очнётся — туда ему и дорога», — сказал государь вслух.
Прошло минут с пятнадцать. Рыбкин открыл один глаз, а потом и второй. Допрос был продолжен.
Как видно, бывший надворный советник привык к звериному императорскому рыку и стал говорить как-то более связно, хоть и по-прежнему обмирал от дикого нечеловеческого страха.
Государь же за те пятнадцать минут отдохнул, отдышался, и был по-прежнему свеж. Более того, он, как видно, решил, дабы хоть что-то вызнать у кассира Политковского, не обвинять его только, а задавать в первую очередь реальные вопросы.
Во всяком случае, по окончании перерывчика Его Величество более или менее спокойно сказал:
«Слушай Рыбкин, а разъясни-ка ты мне, как же это всё у вас так шито-крыто выходило? Что-то я в толк не возьму никак. Ну, один раз украли — сошло. Но красть двадцать лет и совершенно безнаказанно… Никак в толк не возьму. Вы ведь в общей сложности наворовали более миллиона рублей серебром».
«Да. Один миллион двести тысяч рублей. Такова точная сумма».
«Как же это удалось? Научи» — государь даже улыбнулся, якобы шутя.
Рыбкин ответствовал так:
«Ваше Императорское Величество, Вам, вероятно, ведомо, что я был кассиром комитета о раненых, то бишь выдавал деньги. Мне представляли официальные документы, в соответствии с коими я и действовал. Так вот, заверяю клятвенно. Все документы были подлинные. Подписи настоящие. Без малейшей подделки. Что же я мог сделать? Я и выдавал.
«Чьи подписи?»
«Ваше Величество! Обычно значились подписи или председателя комитета генерал-адъютанта Ушакова или же самого министра Чернышёва. У меня, конечно, были разного рода подозрения, не скрою. Но это не моего ума дело, что сумм слишком много получалось, то бишь пенсионных дел. А подписи самые настоящие. Что же было поделать? Кому я мог жаловаться? Министру Чернышёву что ли? До Вашего Императорского Величества меня никто бы не допустил».
«Вон!» — зарычал император, войдя в последний фазис совершенно исключительной ярости.
Рыбкин, совершенно счастливый, что страшный допрос закончился, обессиленный, но необычайно счастливый, выполз из царского кабинета, безумно довольный, что наконец-то опять попадёт в тюрьму, которая для него, по сравнению с Аничковым дворцом, была гораздо милее.