Далия Трускиновская - Государевы конюхи
— Лишней работы не сделать, — сказал Богдаш. — Пусть их потрудятся во славу Божию! Мы мешать не станем, а только присмотрим за ними. А как у них что путное появится, тут и мы к их дельцу пристроимся. Зачем же всем сразу одно дело делать? Ни к чему это, брат Данила!
* * *Первое, что затеял Стенька утром, — осведомиться, не справлялся ли кто о замерзшем парнишечке.
Затеял он это сам, никого не предупредив, чтобы потом похвалиться своей ловкостью.
Парнишка одет был и выглядел не по-сиротски. Может статься, родные его уже вовсю ищут. И коли кто заглянет в избу, тая надежду, что тут парнишки все же нет, то надобно хватать того человека и тащить немедля в Земский приказ!
Полагая, что деревянная грамота — еретическая писанина, и не более, смотрителю сразу и не велели всякого, кто придет осведомляться о парнишке, задерживать и в Земский приказ доставлять. Однако нападение на Деревнина и Стеньку внесло в это дело свои поправки. Писанина-то была опасная! Что, как явится человек из печатни?
Стенька, не заглядывая в приказ, сунулся было в избу. И едва не столкнулся с высоченной девкой в коротковатой шубе, что спешила туда же. Он решил выждать, дать ей время приступить к расспросам, а там уж и ввалиться, чтобы поймать на полуслове. Опять же, вовсе не обязательно, что она пришла парнишку забирать — в Москве по ночам на улицах пошаливали, так что хранились чуть не с Рождества и иные покойники. Время от времени, поняв, что никто за этими горемыками не явится, их вывозили подальше, где потом, уже после Пасхи, всех разом отпевали и хоронили в общей могиле.
Он и сделал бы, как задумано, но его окликнул бегущий мимо приказа к Никольским воротам Емельян Колесников. На него довольно было один раз взглянуть, чтобы сразу узнать — подьячий! Лицо озабоченное и вместе с тем высокомерное, взгляд вроде и не замечающий всякой мелкой шушеры и шушвали, однако острый, побежка шустрая, борода вперед торчит.
Емельян примчался ни свет ни заря, очевидно, после вчерашнего шума, когда Земский приказ чуть ли не на кресте присягнул изловить и примерно наказать обидчиков Деревнина. Он велел Стеньке идти рядом, а сам направлялся в Разбойный приказ, так что ярыжке пришлось войти вместе с ним в Никольские ворота, выслушивая распоряжения, а потом бегом возвращаться обратно.
Едва выйдя из ворот, Стенька столкнулся с высокой девкой. Он невольно проводил эту посетительницу взглядом — и остолбенел. Девка-то кинулась не к кому-нибудь, а к поджидавшему ее ироду и аспиду, блядину сыну, песьей лодыге, страднику и псу бешеному — Данилке Менжикову!
Тому самому, что не раз оказывался на пути у земского ярыжки, да так оказывался, что еле удавалось и спину от батогов уберечь!
— Ага-а-а… — сам себе сказал Стенька.
Это означало — гляди ты, неужто и государевы конюхи в это дело замешались? Он резко повернулся и побежал к избе — допытываться у смотрителя, чего долговязая девка хотела.
И прав оказался земский ярыжка!
Смотритель Федот прямо доложил: искала, мол, сестры сына, сильно беспокоилась, и на замерзшего парнишечку тоже поглядела, попечалилась.
Этого для Стеньки было довольно.
Кабы тот Данилка не прятался бы в толпе, не подсылал бы девку, Стенька бы и не задумался. А так он задумался, даже в затылке почесал. Не самому же аспиду мертвое тело потребовалось! Стало быть, обозначился за спиной конюха дьяк Дементий Минич Башмаков, глава Приказа тайных дел. О том, что конюхи у него для многих надобностей на посылках, вся Москва знала.
Почему же Башмаков не послал кого-то из своих приказных? Коли дело важное, мог и подьячего сгонять! И писцов у них там довольно…
Задав себе этот вопрос, Стенька сразу же и дал ответ: потому, что дело с грамотой непростое!
Поделиться своим открытием он решил с Деревниным. Тот был его главной опорой в приказе, мог и изругать нещадно, и вступиться, пару раз и из-под батогов в последний миг вытащить успевал. За что Стенька испытывал к нему великую благодарность. Проявлял ее, правда, так, что пожилой подьячий сам своей доброте был не рад: ярыжка приставал к нему со всякими сумасбродными замыслами, сулящими златые горы и вечное государево благоволение.
Но время шло, а Деревнин не появлялся. Только ближе к обеду человека прислал сказать — болен, всего разбило, и еще икота привязалась.
Это было некстати — Земский приказ круто, круче некуда, взялся за Печатный двор, и каждый человек, тем более грамотный, был на счету. Но именно Стенькина новообретенная грамотность и не пригодилась.
Стенька с утра, как велел Протасьев, пошел опрашивать честной народ, торговавший поблизости от Васьки Похлебкина. Люди и старались что-то припомнить, да плохо это у них получалось.
Инока, что поднял деревянную книжицу, вспомнили многие.
— Да шум-то по всему торгу пошел! — сказал Стеньке один разумный сиделец. — И не было никакой нужды тому человеку в толпе пихаться и тебе на пятки наступать — коли ты ему был нужен, он сразу к приказу твоему поспешил! Если только такой человек вообще на свете есть…
К приказу?..
И тут Стеньку наконец прошиб холодный пот.
Он вспомнил, что кто-то, неуловимо знакомый, осведомлялся о грамоте и, не хуже Арсения Грека, просил ее дать ненадолго, чтобы переписать!
Первая мысль была — видел же, дурак, ворона, видел того налетчика! Чуть ему книжицу своими руками не отдал! А вторая мысль — если сейчас о том человеке сказать в приказе, так лучше сразу раздеваться, ложиться и самому требовать, чтобы батогов принесли…
Кто бы мог быть тот любитель старинных грамот?
С виду он на книжника вовсе не походил. Книжник в Стенькином понятии был равнозначен иноку — человек либо толстый, либо хилый, к мирской жизни мало приспособленный. Или же поставивший себя вовсе над миром, как отец Геннадий из обители Николы Старого, чьего громогласного и уверенного слова все с трепетом слушались.
Тот же, кто пристал к Стеньке у крыльца Земского приказа, был человек совсем обычный, не с иноческим сладкогласием, а с бойким, как у сидельца, говорком. Бывало, правда, что самые неожиданные люди книгами увлекались, да и не только книгами. Деревнин вон про попа рассказывал, который старинные монеты собирает. И ничего уже на тех стертых монетах не разобрать, а ему чем непонятнее, тем милее!
Если свести воедино человека, похожего не столько на книжника, сколько на бывалого купца из небогатых, умеющего при нужде и с кистенем лихо управиться, и с пистолью, и странное любопытство Приказа тайных дел к деревянной грамоте, то не пахнет ли все это, Боже упаси, изменой?
Следовало спешить к Деревнину. Только он и выслушивал все Стенькины откровения. Махнув рукой на свои обязанности, Стенька смылся с торга. Да и кто пойдет проверять, где там бродит земский ярыжка со своей дубинкой? Тем более, должен людей расспрашивать о вчерашнем! Забрался, поди, в тихое местечко да и расспрашивает!
Деревнин жил недалеко от Охотного ряда, добежать — недолго. Стенька велел дворнику сказать, кто прибыл, и добавить, что дело важнейшее. О том, что прибыл по собственной воле, без распоряжения старших, понятное дело, умолчал.
Дворник взошел на крыльцо, заглянул в сени, доложил кому-то из домашних женщин, Стенька сразу же поднялся за ним. И правильно сделал — из горницы баба крикнула наверх, и знакомый голос велел впустить.
— Как подымешься, так по правую руку, — объяснила баба.
Стенька пошел, куда велено, и заглянул в помещение величиной с его собственную горницу, но с большими, не меньше аршина высотой и двух — в ширину, окнами. И тут же Деревнин откинул коричневый суконный занавес и появился в противоположных дверях, как ходил дома — в тафтяном теплом зипуне без рукавов, зеленом в полоску. Под зипуном была нарядная розовая рубаха.
— Заходи! — велел.
— Бог в помощь! Как здоровьице, батюшка Гаврила Михайлович?
— Твоими молитвами, — буркнул подьячий.
Стенькин приход был ему ни к селу ни к городу.
— Икота-то отстала?
— Отстала, да в брюхе что-то стеснилось, — пожаловался Деревнин. — Дьяку Лопухину при такой хворобе лекарь велел китайский бадьян с сахаром пить. Вот, послал купить фунтовый кулек бадьяна, только что принесли, посмотрим, поможет ли.
— Точно ли китайский?
Деревнин оглядел приобретение.
— Точно. Видишь — как в Китае заклеили, так до Москвы никто бумагу не повредил.
Очевидно, он и дома, хворый, занимался делами. Край красивой расшитой скатерти был отогнут, а постелено суконце, и там стояла кизилбашская чернильница, лежали два пера, оба оправленные в серебро, одно в придачу с хрустальным пояском, лежала и серебряная перница, а в приказ-то брал оловянную! Стопочка голландской бумаги с видным на просвет гербом города Амстердама, несколько книг, облаченных в черную и в красную кожу, одна из них, самая пузатая, с серебряными застежками, и к ним для удобства чтения слоновой кости указка с ручкой в жемчужной сеточке, и все это показывало, что хозяин — человек не простой, достойный. Тут же в круглой открытой коробье лежало свернутое Уложение, которое многие подьячие заказывали для собственных нужд переписать. Длины оно было неимоверной — сказывали, под три сотни саженей, и сыскать в нем нужное место с непривычки оказывалось затруднительно, потому из Уложения торчали бумажные лоскутки с пометками. Там же была диковина — книжечка писчая, которую с собой брать, в черепашьем кожушке. И стояла серебряная немалая стопка — надо полагать, с водой или чем иным от икоты.