Елена Логунова - Джип из тыквы
Маргарита Вадимовна Цюрих, скверно выглядящая дамочка тридцати двух лет – вот чей портрет на экране производит на меня такое сильное и странное впечатление!
С чего бы это, а?
Я принимаю решение непременно связаться с родными этой таинственной гражданки и с головой заползаю под покрывало, чтобы хоть немного отдохнуть.
«Эмпат в России больше, чем эмпат, – сочувственно шелестит мой внутренний голос. – В ней суждено эмпатами рождаться лишь тем, в ком бродит гордый дух гражданства, кому уюта нет, покоя нет…»
– Я помню, это Евтушенко, – бормочу я и засыпаю с мыслью, что круг моих воспоминаний расширяется, что поразительно…
Я ощущаю себя конкретно пораженной. Как будто меня бомбой прибило, атомной.
Ух, Маргарита Вадимовна Цюрих, термоядерная ты особа!
Закрываю глаза, а разноцветные пятна под веками крутятся, как в калейдоскопе, и складываются в картинку, которую монотонно озвучивает мой собственный внутренний голос.
Иногда я думаю, что мне было бы лучше не родиться.
На самом деле я очень часто так думаю.
Мама родила меня не потому, что мечтала о ребенке. Она просто надеялась, что таким образом удержит в семье мужа. Она ошиблась: папочка все равно сбежал, оставив мамочку растить дочурку на учительскую зарплату. Мамочка порыдала, смирилась, расстаралась и в итоге справилась не хуже людей: дочка у нее выросла красивая, умная и успешная.
Я отучилась в «музыкалке», закончила среднюю школу с медалью, получила диплом экономиста, нашла хорошую работу, вышла замуж и родила чудесного сына. И всегда была душой компании, предметом зависти и примером для подражания.
Ладно, я вру. Так было раньше, но не сейчас.
Сейчас мне тридцать два, и я безработная алкоголичка, лишенная материнских прав. У меня опухшее лицо, костлявое анемичное тело, обкусанные ногти и жидкие сальные волосы.
И мне плохо, мне очень, очень плохо, мне сейчас так плохо…
– Саня, помоги! – кричит мама, переворачивая меня на бок, чтобы я не задохнулась.
Это не первый мой эпилептический припадок и, кажется, не последний.
Санька неловко сует мне в рот стальную ложку, в кровь разбивая губы и задевая больной зуб. Я бы отпихнула его – не надо меня спасать, дайте уже сдохнуть, пожалуйста, пожалейте меня, мне так плохо! – но руки бессмысленно дергаются, не слушаясь, а глаза закатываются.
Снова становится темно.
Ох, спасибо…
Это невыносимо! Я хочу спать, но никак не могу выключить заунывный голос в голове и картинки из незнакомой жизни.
Как это йоги умудряются спать на гвоздях? Подо мной вполне мягкое ложе, а я ворочаюсь, не находя себе места. Подушка кажется комковатой, одеяло давит и душит – как тут уснешь?!
Через какое-то время я все же погружаюсь в тяжкую дрему.
И снится мне, будто я лежу, безразлично наблюдая частую капель в пластиковой колбе, и отстраненно думаю, что должна, просто обязана умереть…
Это единственный выход, спасение для всех.
Все эти капельницы, уколы, таблетки, витамины, психотерапия и прочая муть не помогут. Я это уже проходила не раз. Меня подлечат, поставят на ноги, перекрестят и отпустят домой.
Сначала я буду ползать, огрызаясь на мать и сына, от кровати до унитаза и обратно, потом преисполнюсь энтузиазма, накуплю новой косметики и нарядов, замажу сосудистые сеточки на щеках тональным кремом, куплю роскошный парик, влезу в мини-юбку и выйду в люди. Стану искать работу и строить планы прекрасной новой жизни. Может быть, устроюсь куда-нибудь, начну работать и потрачу свой первый заработок на шикарные и ненужные подарки для мамы и Саньки. Увижу, как с маминого лица сползает трагическая маска, услышу от сына: «Мамуля, я тебя люблю!»
Поверю, что жизнь налаживается.
Поверю в себя.
Рискну отпраздновать победу, символически пригублю шампанское, запью его водкой и не остановлюсь, пока не превращусь в бессмысленную тварь, бьющуюся в корчах на полу в собственной рвоте, ненавистную и ненавидящую, гнусную, подлую, жалкую…
Я не хочу, чтобы это снова случилось, но я знаю, что будет именно так.
Остановить эту карусель я не могу.
Но я верю, что сумею с нее спрыгнуть.
В капельнице размеренно тикает лекарство, я перевожу взгляд на потолок и лежу тихо-тихо, как будто неживая.
– О чем ты думаешь, детка? – спрашивает мама, осторожно гладя мою руку ниже того места, куда входит игла.
– О будущем, – честно отвечаю я. – На этот раз оно будет прекрасным, обещаю.
– Конечно, – соглашается мама.
Она не верит, что я говорю правду, но никогда не оставит меня без помощи.
Зря.
Зря.
Зря.
Ей следовало убить меня в зародыше.
Но мама добрая, и она меня все еще любит…
Поэтому я убью себя сама.
Белка горячим языком лижет мою мокрую соленую щеку. Я понимаю, что мне привиделся дурной сон, но никак не могу успокоиться – всхлипываю, шмыгаю носом и даже икаю.
Мне отчаянно жаль себя, сына, маму…
Какую маму?! Это же был сон, только сон!
– Лежать, Белка, – велю я собаке, надеясь, что теплое тело рядом заменит мне спасательный круг, держась за который я не утону в пучине скорби…
Фу! Какой дурной пафос!
– Это я не тебе сказала «Фу!», вернись, пожалуйста! – спохватываясь, объясняю я Белке, но она уже вернулась в кресло, оставив меня в кровати одну.
Я боюсь засыпать, но ничего не могу поделать – отключаюсь.
И снова тону в той же самой пучине.
– Ты уходишь? – спрашивает мама, нервно тиская передник.
Она оглядывает меня, пытаясь понять, куда это я собралась, и при виде моего непритязательного наряда немного успокаивается.
На мне старенькие джинсовые шорты с бахромистым краем, простая бельевая майка и шлепки-вьетнамки. На голове парик, но его я ношу даже дома, потому что мои собственные волосы – жалкое зрелище, а я самолюбива.
– За сигаретами сбегаю, – вру я, разжимая кулак и показывая мятую сторублевку.
Сумки у меня нет, так что непохоже, что я собралась в дальний путь.
Вообще-то в последний.
– Не задерживайся, – просит мама и торопливо добавляет, чтобы я не подумала, что она желает меня контролировать:
– А то пюре остынет и будет невкусным.
– Твое пюре не бывает невкусным, – возражаю я. – Ты лучшая в мире…
Я хочу сказать «мама», но это прозвучит слишком пафосно, а я не хочу, чтобы задним числом она заподозрила, что я сказала ей «прости-прощай». Поэтому говорю:
– Ты лучшая в мире повариха, – и тороплюсь выйти за дверь.
Саньки нет дома, и это хорошо. Я бы не выдержала, полезла бы к нему обниматься и сказала бы какую-нибудь глупость вроде: «Не забывай меня, сынок».
Это не значит, что я хочу, чтобы сын меня забыл. Не хочу. Но понимаю, что вспоминать он будет не лучшие наши годы, а это именно то, от чего я хочу его избавить.
– Ты скоро вернешься?! – мама высунулась с балкона и кричит мне вслед, как в детстве.
– Скоро, – обещаю я и отворачиваюсь, чтобы она не прочла правдивый ответ на моем лице.
Я никогда не вернусь.
Ну разве что стану их добрым духом? Ангелом с белыми крыльями?
На это, право, не стоит рассчитывать.
Я знаю, что заслужила ад. Я – само зло.
«Ты должна научиться делать добро из зла, потому что его больше не из чего делать», – шепчет голос у меня в голове.
Это цитата из Уоррена и одновременно эпиграф к роману маминых любимых Стругацких.
Интересная мысль. В ней что-то есть.
И я попробую.
Из дальней дали доносится чей-то пронзительный тонкий крик. Я просыпаюсь в ужасе и не сразу понимаю, что это верещит мой новый старый телефон – подарок Клары Карловны. Пока ищу его и достаю из сумки, валяющейся под стулом, успеваю окончательно проснуться, поэтому мое «Алло?» не слишком вибрирует, однако Саныч все же спрашивает:
– Ты в порядке?
– Что есть порядок? – философски вопрошаю я, не решаясь ответить положительно.
– В широком смысле слова – гармоничное, предсказуемое, ожидаемое состояние или расположение чего-либо, – без задержки сообщает Саныч.
На столь развернутый ответ я не рассчитывала и позорно завершаю едва начавшийся умный разговор растерянным всхрюкиванием.
Саныч смеется:
– Есть еще вопросы?
– Есть, – с вызовом говорю я. – Ты сам-то как?
– В порядке!
Я тоже улыбаюсь:
– Ты шутишь – значит, будешь жить! А навестить тебя можно?
– С одной стороны – да, а с другой – пока лучше не надо, – теперь уже Саныч философствует. – Свидание в больничной палате – это как-то не романтично, то ли дело – в осеннем парке, у пруда с уточками…
– Утки и в больнице есть, – фыркаю я.
– О том и речь! Давай чуть позже увидимся, когда я буду меньше похож на растение.
– И больше на животное?
Это звучит почти игриво. Мой внутренний цензор напоминает, что не время кокетничать, и я неловко меняю тему. Спрашиваю первое, что приходит на ум: