Алан Брэдли - Сладость на корочке пирога
Бони впитывал комплименты, как высохшая губка. Час спустя после шоу он еще продолжал обмениваться рукопожатиями и похлопываниями по спине, к нему волной подкатывались восхищенные матери и отцы, которые, казалось, хотели лишь коснуться его, хотя, когда я протянул руки, чтобы обнять его, он посмотрел на меня как-то странно: в его взгляде на миг промелькнуло выражение, как будто он никогда прежде не видел меня.
В последующие дни я стал свидетелем его преображения. Бони стал уверенным фокусником, а я превратился в заурядного ассистента. Он начал говорить со мной по-другому, довольно грубо, как будто его прежняя робость испарилась.
Думаю, можно сказать, что он бросил меня, — или так это выглядело. Я часто видел его со старшим мальчиком, Бобом Стэнли, который мне никогда не нравился. У Стэнли было такое костлявое лицо с квадратной челюстью, одно из тех лиц, которые хорошо получаются на фотографиях, но в реальной жизни выглядят жестокими. Как это было со мной, Бони заимствовал некоторые черты Стэнли, как промокашка впитывает чернильные буквы с письма. Я знал, что именно в то время Бони начал курить и, как я подозревал, пить.
В один прекрасный день я с потрясением осознал, что Бони мне больше не нравится. Что-то внутри Бони изменилось или, возможно, выползло наружу. Временами в классе я ловил на себе его взгляд, его глаза сперва напоминали глаза старого мандарина, а затем, фокусируясь на мне, становились холодными глазами змеи. Мне начинало казаться, будто у меня каким-то немыслимым образом что-то украли.
Но впереди нас ожидало нечто худшее.
Отец умолк, и я ждала продолжения истории, но вместо этого он сидел, невидяще глядя на струи дождя. Пожалуй, лучше сидеть смирно и предоставить отца его мыслям, какими бы они ни были.
Так мы сидели, отец и я, запертые в маленькой простой комнатке, и первый раз в жизни между нами произошло то, что можно было назвать беседой. Мы разговаривали почти как взрослые, почти как один человек с другим, почти как отец и дочь. И хотя я не могла найти слов, я все же хотела, чтобы это продолжалось и продолжалось, пока не погаснет последняя звезда.
Мне хотелось обнять его, но я не могла. Я уже понимала, что в характере де Люсов есть что-то такое, что исключает внешние проявления привязанности друг к другу, выраженные словами знаки любви. Это в нашей крови.
Так мы и сидели, отец и я, чинно, как две старушки за чашкой чая. Не лучший способ провести жизнь, но другого нет.
16
Вспышка молнии залила комнату белым, и одновременно с ней раздался оглушающий грохот грома. Мы оба вздрогнули.
— Гроза прямо над нами, — сказал отец.
Кивнув в знак того, что мы вместе, я посмотрела по сторонам. Залитая ярким светом крошечная камера — с иллюминатором, стальной дверью и койкой — в потоках хлещущего дождя странно напоминала рубку субмарины из фильма «Погружаемся на заре». Я представила, что раскаты грома — это взрывы глубинных бомб прямо над нашими головами, и внезапно оказалось, что я не так бесстрашна, как отец. Мы двое, по крайней мере, были союзниками. Я буду делать вид, что, пока мы сидим смирно и я молчу, ничто на земле не может причинить нам вред.
Отец продолжил рассказывать, словно не было этого молчания.
— Мы отдалились друг от друга, Бони и я, — говорил он. — Хотя мы продолжали участвовать в волшебном кружке мистера Твайнинга, у каждого были собственные интересы. Я увлекся крупными постановочными трюками — как распилить леди напополам, как заставить исчезнуть клетку с певчими канарейками и тому подобное. Конечно, реквизит для таких фокусов был не по карману школьнику, но по мере того, как шло время, мне было достаточно просто читать о таких трюках и узнавать, как они делаются.
Бони, напротив, совершенствовался в фокусах, требовавших еще большей ловкости рук: простых приемах, которые можно было делать под носом у зрителя с минимальным количеством технических приспособлений. Он мог заставить исчезнуть никелированный будильник из одной руки и появиться в другой прямо на ваших глазах. Он так и не показал мне, как это делается.
Примерно в это время у мистера Твайнинга возникла идея организовать филателистическое общество — очередное его большое увлечение. Он решил, что, обучаясь коллекционировать, каталогизировать и вклеивать в альбомы марки, мы много узнаем об истории, географии и аккуратности, не говоря уже о том, что постоянные дискуссии разовьют уверенность в более застенчивых членах клуба. И поскольку он сам был заядлым коллекционером, он не видел причин, почему его мальчики не должны воспринять его идею с энтузиазмом.
Его коллекция была восьмым чудом света, по крайней мере мне так казалось. Он специализировался на британских марках, уделяя особенное внимание оттенкам цвета печатной краски. У него была сверхъестественная способность определять день — иногда час, — когда был напечатан тот или иной экземпляр. Сравнивая постоянно меняющиеся микроскопические трещинки и изменения, вызванные износом и давлением, на гравированных печатных формах, он мог вычислить невероятное количество деталей.
Страницы его альбома являли собой шедевры. Цвета! И как они были организованы на странице — каждый словно мазок из палитры Тернера.[45]
Его коллекция начиналась, естественно, с черных выпусков 1840 года. Но вскоре черный теплел до коричневого, коричневый — до красного, красный переходил в оранжевый, оранжевый — в яркий кармин, затем индиго, и чудесным цветком распускался венецианский красный — словно живописуя расцвет самой империи. Вот тебе и слава!
Я никогда не видела отца таким оживленным. Он внезапно снова стал школьником, его лицо изменилось и сияло, как блестящее яблоко.
Но эти слова о славе — разве я не слышала их раньше? Их ведь говорил Шалтай-Болтай Алисе в Стране чудес?
Я тихо сидела, пытаясь понять связь, которую тут мог увидеть разум отца.
— При всем при этом, — продолжал он, — мистер Твайнинг не был владельцем самой ценной коллекции марок в Грейминстере. Эта честь принадлежала доктору Киссингу, чья коллекция, хотя и не большая, была отборной — возможно, даже бесценной.
Доктор Киссинг не был, как можно ожидать от директора известной привилегированной школы, человеком, родившимся в богатой или знатной семье. Он был сиротой и воспитывался дедом, работавшим в литейном цехе в лондонском Ист-Энде, который в те годы был более известен удручающими условиями жизни, чем благотворительностью, и преступлениями более, чем образовательными возможностями.
В сорок восемь лет дед потерял правую руку из-за ужасного несчастного случая с расплавленным металлом. Он больше не мог работать по специальности, и ему пришлось просить милостыню на улицах; в этой затруднительной ситуации он находился три года.
За пять лет до этого, в 1840 году, лондонская фирма Перкинса, Бэкона и Петча была назначена лордами-уполномоченными из казначейства единственным производителем британских почтовых марок. «Этого непомерного выпуска королевских голов», как сказал Чарльз Диккенс.
Бизнес процветал. За первые двенадцать лет после назначения было напечатано около двух миллиардов марок, большинство из которых в результате оказалось в мусорных ящиках.
К счастью, именно в типографии на Флит-стрит этой самой фирмы дед доктора Киссинга наконец нашел работу — подметальщиком. Он научился мести метлой при помощи одной руки лучше, чем большинство умеют двумя, и, поскольку он твердо верил в уважение, пунктуальность и надежность, вскоре он стал одним из самых ценных сотрудников фирмы. Действительно, доктор Киссинг однажды сказал мне, что старший партнер, старый Джошуа Баттерс Бэкон собственной персоной, всегда называл деда Литейщиком из уважения к его прежней профессии.
Когда доктор Киссинг был еще ребенком, его дед часто приносил домой марки, которые были забракованы и выброшены из-за неправильностей в печати. Эти «милые клочки бумаги», как он их величал, часто бывали его единственными игрушками. Он часами раскладывал и перекладывал разноцветные кусочки по цвету, по отличиям, слишком тонким для невооруженного человеческого глаза. Его самым ценным подарком, говорил он, было увеличительное стекло, которое дед выторговал ему у уличного продавца, предварительно заложив обручальное кольцо его матери за шиллинг.
Каждый день, по дороге из школы домой, мальчик звонил во все магазины и конторы, попадавшиеся ему по дороге, и предлагал подмести тротуары перед ними в обмен на конверты с марками из их мусорных корзин.
Со временем эти милые клочки бумаги стали сердцем коллекции, которой предстояло стать предметом зависти Короны, и, даже когда он стал директором Грейминстера, он продолжал хранить лупу, подаренную дедом.
«Простые удовольствия — самые лучшие», — говаривал он нам.